В 1988 году на первых мандельштамовских чтениях известный филолог-нонконформист вдруг заявил, что отказывается от доклада, поскольку стихи Мандельштама больше не «ворованный воздух». Двойственность перестроечной эйфории обозначилась. Вроде бы – минута вольности святой: Лидия Яковлевна Гинзбург с кафедры спокойным и твердым голосом разбирает «За то, что я руки твои не сумел удержать…», а как жалок ископаемый В. Р. Щербина, что-то вяло бубнящий о «сложных взаимоотношениях» поэта с советской действительностью! И вот – неожиданная ламентация перед лицом наступающей трудной свободы: как же так, неужели всякий профан теперь сможет читать Мандельштама, судить да рядить о его стихах, без оглядки на опыт тех, кто годами в тайных кельях штудировал запретные строки? Ностальгия по несвободе, по кухонной вольнице задушевных полудозволенных бесед, тесно сомкнувшихся с опальной филологией…
Не подобную ли эмоциональную подоплеку имеют и многие нынешние споры о стихах и поэтах? Стандартная претензия приверженцев тотального андеграунда и «актуального поиска» к поэзии, скажем так, формально более умеренной состоит в том, что последняя, дескать, слишком «тривиальна» – и этим не отличается от поточной «подцензурной» продукции советских времен. У этой логики есть исторический резон. В эпоху, когда насаждалась понятная «широким читательским массам» стилистика Прокофьева, Грибачева и Исаева, поэзия неподцензурная, та, что в стол, сознательно стремилась к герметичности высказывания – была рассчитана на немногих посвященных. Правда и то, что простота бывает хуже воровства: книготорговцы говорят, в последние годы наибольшим спросом у массового читателя пользуется даже не Асадов, а… Андрей Дементьев. Вот образчик его творений последних лет (слабонервных прошу запастись валидолом, пропустить страницу – нужное подчеркнуть):
Ну прямо пахнуло знакомыми ветрами с «Малой земли»…
Но возможно и возражение: а чем ваша герметичность лучше? Оборотная сторона советской несвободы! Вот Вознесенский спорил с настырным Хрущевым, убеждал его в своей лояльности, а потом в 1966 году в Лондоне появился сборник «Мой любовный дневник», где в предисловии обнажена подоплека его авангардной поэтики: «Вознесенский умеет протаскивать <произведения> через цензуру, прикрывая… неясным смыслом всей поэзии, т. е. просто дезориентируя цензоров». Выходит, прав был Хрущев, разоблачавший двурушников от поэзии. А в сущности вся элитарная замысловатость была обусловлена пресловутой подцензурностью ровно в той же мере, что и банальная доступность.
Полемику в стиле «дурак – сам дурак» легко продолжить.
Приходится признать, что стилистическая ориентация решающего значения не имеет.
И тут надо вспомнить о двух взаимосвязанных фактах нашей литературной жизни.
Первое. Уничтожение в конце восьмидесятых годов советских цензурных барьеров de facto привело не к «равноправию» направлений и творческих манер, но к новым аберрациям, прежде всего к «авангардистскому реваншу». На волне популярности «возвращенной литературы» произошел мощный вброс в литературную повседневность некогда «непроходимых» текстов – преимущественно «герметичных», не рассчитанных на широкого читателя, а порою и ни на какого читателя вообще. Этот всплеск интереса к «неизвестному авангарду» был обусловлен историко-литературным (читай «научным») стремлением к полноте картины, а также причинами эмоционального свойства: естественным желанием восстановить справедливость, воздать по заслугам тем, кто десятилетиями (часто – до самой смерти) оставался в безвестности – от чинарей до лианозовцев». Что ж, эти обоснования для коррекции поэтической панорамы глубоко почтенны и закономерны.