С одной стороны, «ломоносовские» (равно как и до-ломоносовские, барочные, а также и античные) интонации звучат совершенно всерьез. «Поэт-творец» представлен во многих стихотворениях Амелина в облике «мастера-стихотворца»: трезвого, склонного к аналитической ясности наблюдателя вселенских, космических событий, свидетельствующих о логичной соразмерности мира, о «Божием величестве». Личное дано в перспективе вечного, непосредственная эмоция представлена, как правило, отстраненно, в обрамлении нейтрализующих аллегорий и перифраз:
Центральное место предоставлено движению столетий и созвездий, глаголу времен, авторское же сознание последовательно избавлено от уникальной личностности. Заимствуя физическую терминологию, можно было бы сказать, что «поэт» здесь дан «всего лишь» как «место наблюдения», своеобразная «материальная точка», лишенная собственной, внутренней геометрии. Взгляд стихотворца всецело обращен вовне, отделен от рефлексии и самоанализа, несовместим с интонацией неуверенности и сомнения:
Именно так: я знаю сокровенные тайны бытия и творчества, знаю даже больше, нежели знает о себе мир и Творец. Однако сальеристская уверенность в собственной абсолютной, «профессиональной» прозорливости («Ты, Моцарт, бог, но сам того не знаешь, Я знаю, я…») вовсе не ведет к сальеристским же комплексам по поводу возможности поверить гармонию алгеброй. Все эти комплексы, бесконечные сомнения и метания словно бы еще не народились на свет. Амелин тщательно, со знанием дела воспроизводит событие
Подобная завороженность неизведанностью простых вещей, изощренная техника самоописания собственного не-всесилия амелинской поэтике решительно противопоказаны. Как это – смотрю полчаса на мотылька и не понимаю, спит он или втихомолку попивает сладенький нектар? К чему сие? Кому мои мелкие чувствованьица интересны?
Здесь-то и начинается самое важное, проступает упомянутая двойственность классицистических упражнений М. Амелина. Демонстративное отстранение от избытка авторских ощущений –
противопоставлено не традиционному высокому романтизму, но современному поэтическому «мейнстриму», который, «после концептуализма», неизбежно строится на подчеркнутой субъективности. В том-то и дело, что сегодня и архаисты, и новаторы в равной степени акцентируют уникальность, неповторимость поэтического высказывания, в этом пункте сходятся акмеистический лаконизм и телеграфное письмо, условно говоря, Сергей Гандлевский и Данила Давыдов. Всякий говорит: вот мои стихи, вот мое кредо, моя собственная поэтическая интонация. Амелин идет поперек дороги, против рожна, парит «над схваткой», делает вид, что вообще не замечает ее.
Всерьез ли эта барочная вязь? Вопрос праздный, как и любое вопрошание, испытывающее на прочность то, что уже давным-давно выдержало все проверки. Стилистику не выбирают, как не выбирают голос, – все это существует до нас и независимо от нас, как мир, пребывающий в своем самодостаточном «величестве». Вот что, в первом приближении, говорит нам М. Амелин, и неважно, пишет ли он о Языкове или о языке циклопов, о Риме или о Тишинском рынке.
Стихи Дмитрия Воденникова в компании сверстников, внимательно относящихся к лирической памяти, могли бы выглядеть странно – слишком уж его герой погружен в перипетии дня сегодняшнего, неизбежно ироничен и повадлив на изящные провокации, обаятельные театральные эскапады. Уж если о «высоком», то вот как: