Однако стихи Воденникова подобраны так, что после амелинских барочных опытов у читателя не возникает ощущения диссонанса. Даже эпитет «пурпурогубый» обнаруживается в стихотворении, посвященном, кстати сказать, «Исааку, Аврааму и Сарре». Стихи словно бы обретают в «неоклассическом» контексте сборника некое новое измерение. Тут не просто опосредованные стойким образом «лирического героя-любовника» стилизованные нежности по отношению к себе любимому, не только всегдашний театрализованный холидей, но и присутствие некой подспудной неигровой скорби:
Худо ли, хорошо ли, когда – Ходасевич в квадрате: «Мне невозможно быть собой…» плюс «Разве мальчик в Останкине летом…»? По мне, так очень даже хорошо и складно. Детские воспоминания переведены не на язык приблатненной евтушенсковской «Марьиной-шмарьиной рощи» и даже не на суровый ностальгический диалект улицы «Орджоникидзержинского», по Гандлевскому. Вечно балансирующий между инфантильностью и буффонадой взгляд на вещи, столь свойственный герою Воденникова, обнаруживает добавочный смысл. Становится понятно: да, этот мальчик-шутник шутит и грустит всерьез, а не ради картинного жеста…
Миражная интонация детства, спонтанной непосредственности, обдуманно-случайных обмолвок – все это в высшей степени свойственно и поэзии Инги Кузнецовой:
Очень эффектны эти моментальные снимки, воспроизводящие зоркость, давно утраченную теми, кто повзрослел решительно и бесповоротно, воскрешающие оптику и метафорику наблюдателя, для которого все звуки таинственны, а предметы обихода кажутся непомерно большими. Но сходство «угла зрения»: «короткий сон бесшумный как индеец» (у Кузнецовой) и «Опять сентябрь, как будто лошадь дышит» (у Воденникова) – обманчиво. Для И. Кузнецовой наивная естественность – только средство, один из способов сформулировать вполне «взрослые» вопросы о себе и о мире. Ее стихотворение – всегда подводный заплыв, когда, взявши курс из пункта А в пункт Б, никогда ни знаешь, где вынырнешь: часто это происходит в непосредственной близости от пункта Щ. Меняется не только наблюдаемый героиней пейзаж – кардинально преображается и она сама, стремительно превращаясь из ловящего незнакомые звуки младенца в сосредоточенного мыслителя и… обратно. Вот первая строка одного из лучших стихотворений – вроде бы обращение любящего к любимому:
Но дальше масштабы меняются.
Однако это превращение не итог, а только начало:
Значит, вовсе не детская чистота как таковая была здесь ориентиром для душевного усилия, совсем даже наоборот – философски отстраненное влечение к созерцанию умозрительных картин «обратной эволюции» (вспомним мандельштамовского «Ламарка»: «К кольчецам спущусь и к усоногим…»). Где же тут место для исходной нежности? А вот где (одна из заключительных строк):
Такое вот развитие «с полным превращением»: личинка – куколка – бабочка… Бег по пересеченной местности, отсутствие единой «картинки» на протяжении чтения одного и того же текста, импровизации, прямиком ведущие к неотвратимой логике метафизических вопросов, это – поэзия Инги Кузнецовой. Регулярная просодия нередко отсутствует, ритмический рисунок прихотлив и далек от канона, форма всякий раз словно бы ищется заново и канонизируется «на один раз».
Да, порою поток ассоциаций порождает предсказуемую избыточность:
Однако рядом – настоящие открытия, фразы-формулы, тугим узлом стягивающие мимолетную обыденность и вечность:
Прихотливая текучесть стихов И. Кузнецовой как будто бы диаметрально противоположна подчеркнутому минимализму Михаила Гронаса: