Все герои повести Гандлевского – более либо менее известные участники московской литературно-журнальной жизни последних десятилетий, соседи, просто случайные встречные – выведены в повести под настоящими именами. Гандлевский рассказывает о том, что с ним в недавнем прошлом на самом деле произошло: случайная травма привела к необходимости сложной нейрохирургической операции. В преддверии этого неотвратимого события автор-герой переживает серьезную переоценку ценностей: «Чистил ли я зубы, гулял ли с собакой, болтал ли через силу с детьми – все я делал с поправкой на допустимую смерть»[550]
. После выздоровления бывший маргинал чувствует просветление души и сердца, а главное – его посещает желание писать прозу, за которую он вроде бы не всерьез (но, как позже выяснится, вполне прозорливо) рассчитывает получить какую-нибудь из модных литературных наград: «Мысль о Букеровской премии впервые посетила меня минут через двадцать после того, как я впервые после больницы заправил чернилами китайскую авторучку»[551].Подобное демонстративное переплетение «литературы» и «жизни» носит совершенно осознанный характер. Сергей Гандлевский в качестве героя повести С. Гандлевского «Трепанация черепа» выведен как человек ироничный, порою угрюмый, склонный к предельному пессимизму, однако повсеместно и ежечасно пытающийся записать жизнь, подобрать к ней художественные ключи. Демонстративна параллель экспозиции повести с первой главой набоковского «Дара», в которой Федор Годунов-Чердынцев превращает в рифмованные заготовки для стихов буквально любое свое мимолетное впечатление, рассуждение, чувство (знаменитое «Благодарю тебя, отчизна…»). Гандлевский-персонаж тоже почти машинально рифмует – правда, он варьирует тему наполовину оборванного чьей-то торопливой рукой бодро-пионерских и казенно-разоблачительных заголовков из газетного лоскутка на гвоздике дачного сортира: «Словом, родина – ширь да простор: папуасы, каноэ озера. Гутен-таг, полуночник-костер! И конечно, привычка, к позору…»[552]
.Стилистические координаты прозы Гандлевского четко исходят из основополагающих особенностей «критического сентиментализма» его поэзии. Настроение тотального скепсиса после операции уступает место спокойной уверенности в осмысленности собственного существования. Соответственно, иронические пассажи начала повести сменяются не более и не менее как молитвенной риторикой:
Господи, дай мне сил ради Бога пресвятого! Дай мне сил на простые и ежедневные дела, дай мне сил не думать бесконечно об одном и том же и помнить о делах и муках твоих. Господи всемогущий, дай мне толику сил не сетовать, не ждать жизни, но жить, превозмогать себя и уметь сосредоточенно думать о том, что кажется мне сейчас ненужным, но нужно необходимо другим, а, по их мнению, нужно и мне. Помоги мне, помоги моему неверью в свет и счастье, которые суть везде и всегда, только нет сил их замечать и чувствовать полноту в груди…[553]
Если прочесть повесть достаточно прямолинейно, то сумма ее достоинств будет сведена к абсолютной исповедальности, к дерзкой попытке публичного самообнажения, которое, однако заканчивается предсказуемым и заведомо благим «духовным возрождением», обретением «подлинного смысла» и т. д.:
Чего я хочу. Я хочу выучить английский язык; хочу разбогатеть за счет сочинительства и купить трех- или даже четырехкомнатную квартиру здесь же в Замоскворечье; хочу, чтобы мой литературный дар не оставил меня… А если окажется, что этого мне нельзя, а надо слиться с остальными людьми электричек, улиц, метро и каким-то обычным способом зарабатывать себе на жизнь – не беда, быть посему. Тогда я хочу до пенсии доработать в журнале «Иностранная литература» и тем более выучить английский язык и стать хорошим редактором; хочу дожить до внуков, бодрой старости и умереть в одночасье, потому что очень боюсь боли…[554]