Роман вызвал достаточно сдержанные похвалы: некоторая разреженность сюжета, наличие большого количества реминисценций из прошлых книг – все это слишком бросалось в глаза. Никто из рецензентов не разглядел, однако, в новой прозе Гандлевского самого главного ее свойства, шифра, объясняющего все казалось бы нарочито подчеркнутые в романе «судьбы скрещенья». Дело в том, что «<НРЗБ>» представляет собою последовательный ряд
Криворотов, случайно узнавший о смерти Ани, думает в отчаянии: «Стало быть, умерла. Пренебрегла мною при жизни, умерла сама по себе – какое бешенство, скука, пустота»[560]
. А вот цитата из замечательного «позднего» стихотворения Гандлевского «Памяти И. Б.» (1998):Рассказывая Чиграшову о своих любовных неудачах, Криворотов, ссылается на лирику андеграундного мэтра: «Куда ни кинь – все наперекосяк, хоть стреляйся, как, помните? – “пиф-паф” – у вас в одном стихотворении»[561]
. У Гандлевского «собирается делать пиф-паф» герой стихотворения «Неудачник. Поляк и истерик…» (1992). Поневоле вспоминается, что в этом же стихотворении упомянута также иная инкарнация Ани из «<НРЗБ>»:Роман словно бы заполняет бреши между возможными прототипическими ситуациями очень разных по стилю и тону стихотворений, позволяет отождествить И. Б., героиню пронзительного, написанного без малейшей иронии реквиема, и Аню, упомянутую (наряду с почти нарицательными Олей, Галей и Людой) в разухабисто-трагичной балладе о стреляющемся «неудачнике, поляке и истерике». Понять, что «ангел Аня, исчадие Польши» и «старшеклассница», «женщина-красавица» И. Б. в некотором смысле суть одно и то же лицо, означает, например, объяснить наличие в абсолютно серьезном стихотворении «Памяти И. Б.» синкопирующей хореической ритмики украинских обрядовых припевок-коломыек:
Примеры «сюжетной конкретизации» стихов Гандлевского в романе «<НРЗБ>» легко можно было бы множить, здесь обыгрываются и поясняются ситуации из стихотворений: «Ай да сирень в этом мае! Выпуклокрупные гроздья…» (1984), «Еврейским блюдом угощала…» (1994) и др. Важно понять, что главное смысловое движение романа Гандлевского происходит не в наскучившем многим читателям тесном мирке московских литераторов-маргиналов, а в разомкнутом мире созидающего творческого усилия, порождающего поэзию во всем ее преображающем рутинный быт разнообразии. Русской литературе известен, кажется, только один случай подобного парадоксального взаимодействия лирики и повествовательной прозы: события из жизни московского доктора Юрия Живаго в первую очередь обнажают и поясняют жизненный контекст сотворения его поэзии.
Впрочем, «казус Криворотова» принципиально отличается от «казуса Живаго». Жизнь героя пастернаковского романа открыто параллельна его поэзии, он всегда существует как бы на касательной по отношению к собственным стихам. У Гандлевского ситуация иная: нуждающиеся в смыслотворном сопоставлении лирические миниатюры и проясняющие их сущность и подоплеку жизненные происшествия не представлены под обложкой единого произведения, а значит, роль приложенной к роману Пастернака книги стихов Юрия Живаго играет вся поэзия Гандлевского, обретающая таким образом невиданную жизненную укорененность и биографическую конкретность. Так Гандлевский от освоенного в последнее десятилетия русской прозой «нового документализма» переходит к совершенно еще неосвоенной и в своем роде уникальной
На рубеже 1990-х и 2000-х годов Сергей Гандлевский переживает период творческих поисков, который, разумеется, нельзя считать завершенным. Именно эта незавершенность постоянно провоцирует критиков на живое обсуждение его творчества, вызывает к жизни важные обобщения, выходящие порою далеко за пределы анализа конкретных текстов.
Так, Г. Шульпяков считает, что, по Гандлевскому, «поэзия ‹…› есть своего рода территория внутри гораздо большего пространства жизни, и никакие языковые средства не позволят границу между ними переступить. Иными словами – пейзаж за окном всегда больше, чем то, что пишет о нем Гандлевский ‹…› В то время, когда поэзия Гандлевского обретала собственные свойства ‹…›, Бродский утверждал свою «лингводицею»: абсолютную первичность поэтического языка. И я полагаю, что данная оппозиция – Гандлевский и Бродский – имеет, помимо фигуральной, еще и глубокую онтологическую основу»[562]
.