Эпиграфы из Кафки и Розанова к статье о Бунине, казалось бы, неприложимы. Такое соседство имен попросту режет слух, как тут не вспомнить о, мягко говоря, раздраженном отношении Бунина ко всяческим попыткам усомниться в кристальной прозрачности традиционного «реалистического» слова! Парадокс, сознательно поставленный нами в основание наших рассуждений, придает им с самого начала некую самостоятельную, конкретную логику, которая нацелена на прояснение, сближение, снятие внутреннего сопротивления читателя. Каков «общий знаменатель», основание для сближения двух цитат, вынесенных в эпиграф? Это, бесспорно, проблема соотношения слова и реальности, проблема обоснования права словесного искусства на существование, столь остро стоящая в творчестве различнейших по своему направлению писателей нашего столетия[347]
(Брехт и Пруст, Унамуно и Пиранделло, Булгаков и Леонов, Саррот и Соллерс, Борхес и Кортасар, Набоков и Эко, Мердок и Фриш). Смыслотворная парадоксальность приведенных высказываний Кафки и Розанова состоит в том, что в них одновременно осуществлено и резкое разграничение жизни и искусства, и их неразличимое отождествление. У Кафки субъект существует буквально внутри слова (даже внутри слога, звука – абсолютная литературность!) и вместе с тем подобное бытие является для него не эстетской схемой, но жизнью, в самом непосредственном смысле слова (абсолютная антилитературность). У Розанова предпосылка и ее результат переставлены, однако смысл парадоксального силлогизма остается прежним: критикуя литературность, субъект речи остается в рамках фразы сугубо литературной. По точному определению А. Д. Синявского, «с одной стороны, Розанов поносит литературу, печать, книгу ‹…› А с другой, он тащит в печать то, что печатать было не принято. То есть это и крайнее отрицание, и апофеоз печатного слова»[348].Новелла И. А. Бунина «Книга» (1924) вводит читателя в круг подобных проблем. Правомерность искусства, его нравственная оправданность в современном мире – вот что находится в центре внимания рассказчика, буквально начиная с первой фразы текста: «Лежа на гумне в омете, долго читал – и вдруг возмутило. Опять с раннего утра читаю, опять с книгой в руках! И так изо дня в день, с самого детства! Полжизни прожил в каком-то несуществующем мире, среди людей, никогда не бывших, выдуманных, волнуясь их судьбами, их радостями и печалями, как своими собственными»[349]
.Речь идет, по-видимому, не только и не столько о какой-то конкретной книге, а о словесности вообще: в перечне имен, с которыми рассказчик «до могилы связал себя», значатся Авраам и Исаак, Сократ и Юлий Цезарь, Гамлет и Данте, Гретхен и Чацкий, Собакевич и Офелия, Печорин и Наташа Ростова. «И как теперь разобраться среди действительных и вымышленных спутников моего земного существования? Как разделить их?» – спрашивает себя рассказчик.
Возникают