Фрэнсис, например, был очень этим тронут. Хотя посол никогда не разделял безоговорочного оптимизма Робинса и Садуля, он был убежден, что возможность вмешательства по приглашению – это то, ради чего стоит работать, и вся его позиция и личная политика с момента ратификации Брест-Литовского договора до начала мая основывались на этом расчете[61]
. В этом отношении следует отметить, что Фрэнсис следовал советам не только Робинса, но и своих собственных официальных представителей – Рагглза и Риггса. Оба они, по-видимому, верили, что советская просьба об интервенции носила реальный характер и могла бы быть легко реализована, если союзники всерьез пожелали, чтобы это произошло[62].С другой стороны, Генеральное консульство в Москве никогда не поддерживало тезис, что вмешательство по приглашению было реальной возможностью. Саммерс выступал за интервенцию без согласия большевиков и полагал, что совместное предприятие такого рода «приветствовало подавляющее большинство россиян». Но он никак не поощрял веру в возможность побудить советское правительство к обращению к союзникам с такой просьбой или что эта просьба того стоила, даже если бы она была возможна.
Именно британское правительство больше всего пострадало от перспективы интервенции с согласия большевиков. В течение апреля и мая свидетельства британского мышления по проблеме интервенции и официальная британская переписка с правительствами других союзных стран были пронизаны этим предположением. Вера в то, что такая возможность была реальной, на фоне безвыходной ситуации на Западном фронте во многом объясняла настойчивость и безотлагательность, с которыми британцы продолжали агитировать за интервенцию вплоть до конца мая.
Британцы практически были единственным среди союзных государств, озабоченных подобной возможностью: французам и итальянцам перспектива интервенции вообще никогда не нравилась. Французы по большому счету были не прочь обсудить вмешательство с официальным Вашингтоном, если существовала хоть какая-то вероятность, что эти переговоры могли бы склонить Вильсона к принятию интервенции в принципе. Но при этом они предполагали, что вмешательство должно произойти без согласия большевиков и предпочтительно с целью свержения советского правительства.
Что же касается Вильсона, он ни разу не проявил ни малейшего интереса к такой возможности. Это был единственный момент, в котором он не согласился с Хаусом, впечатленным предположением, что советское приглашение может быть получено, и считал полезным такой вариант рассмотреть. Главной причиной отсутствия энтузиазма у Вильсона, без сомнения, было его отвращение к интервенции в целом исходя из убеждения, что это не послужит серьезной военной цели и настроит российский народ против Америки. По мнению президента, именно этот последний эффект, несомненно, будет достигнут, даже если советское правительство обратится с просьбой о принятии мер – возможно, даже еще в большей степени.
Японское правительство также не проявило никакого интереса к возможности «советского приглашения». Если уж влиятельные в дальневосточном регионе японцы испытывали опасения по поводу вступления в Сибирь по соглашению с западными союзниками, у них тем более не было желания видеть свою свободу действий через ограничительную призму каких-либо договоренностей с советским правительством. Даже если бы они и проявили готовность рассмотреть эту альтернативу, то о принятии условий, названных Троцким, не могло идти и речи. В середине апреля заместитель министра иностранных дел в Токио сказал французскому послу (прекрасный пример дипломатического двуличия), что, хотя Япония, конечно, была бы готова дать гарантии, что не будет вмешиваться во внутренние дела России, лично он считает, что «[гарантии]… не следует формулировать с чрезмерной ясностью и точностью, поскольку любое сотрудничество с максималистами будет прямо противоречить намеченной цели, которая заключается в подавлении анархии и борьбе с немцами…».