И все-таки что-то здесь было совсем другим… Будто что-то стало тоньше, будто мертвые стали ближе и живее… И Сычонок шептал имя батьки, шептал имя Страшко Ощера, имя Зазыба, и никто, конечно, не слышал, никто из сидевших рядом, а те, чьи имена он выкликал, они-то и слышали и шли сюда в крови, в кровавых рубахах…
– На, чиво ти! – окликнула Гостена Сычонка, протягивая ему блин.
Он очнулся, взял масленый блин, нехотя начал жевать. Нездила Дервуша налил ему пива. С пива Сычонок враз охмелел. Смотрел вокруг горячими глазами и снова думал, что все тут так, как в Вержавске на помине, да по-другому. И ему уже казалось, что затем он и проделал весь этот путь с реки Каспли до Смоленска и монастыря в Смядыни, и вверх по Днепру, вверх по Городцу, через болото, – чтобы приблизиться к отцу. И точно, здесь он был ближе.
И долго они так сидели среди холмов, иные уж и запьянели. Нездила начал задирать какого-то худого, жилистого курносого мужика с рыжеватой бородой за то, что тот пришел сюда, на русалий помин, с хрестом-стерво; тот мужик отнекивался, отмахивался, мол, не лезь, то упадки вилавые всё, лжа. А Нездила выманивал его, мол, ну а што там на снурке-то болтатца? Покажь! А мужик не показывал. Не твоих очес дело, ответствовал. А Нездила не унимался, баил, что и девку его кликали по-заморски: Дунькой.
Сычонок дивился тому, помня, что ему рассказала Гостена про горы, про срацина Арефа, бегуна с ладьи. Тут и горы-то заморские, а что уж говорить про девичье имя.
– Вишь, не пособили новые боги дочк
Тот мужик не выдержал, блеснул глазами, наклонился к Нездиле и хрипло, горячо проговорил:
– Своих побереги. Да сам берегись.
И он повернулся и пошел прочь на другую гору Арефинскую. За ним потянулась и баба…
И мое имя заморское, думал Сычонок, хрестьянское.
Толковали о разобранном Долгом мосту, о том, долго ли так все продержится? Не будет ли хуже с того?
Но Мануилу дань слать никто не хотел. И видеть священников из Смоленска такожде не желали. По своей вере жить снова наладились. Мужики грозили смольянам вилами да топорами, рогатинами. Неугасимая старая вера снова вспыхнула в этих горах Арефинских, особо на этой второй горе, иде всем заправлял Хорт и мужики хотели за свою гору постоять даже и насмерть.
И просили Хорта святилище на Арефиной горе очистить жертвой да снова там бдеть, огонь держать, бога поставить. Но то должна быть великая жертва. И тогда со всей земли вокруг сгонит скверну. И все заживут, как деды и прадеды жили. Кто-то возражал, что лепше огонь и Перуна снова воздвигнуть за Перуновым лесом, на Перуновой горе. Ежели сюды и прорвутся смольяне во главе со священником, то за лес егда ишшо дойдут. А и там сотворить великую жертву. И оттуда всех чисто провеет. Задуют добрые ветры с той Перуновой горы по всем лесам, холмам, дорогам и весям.
Крушка снова подобралась незаметно и уколола сучком мальчика в бок, заулыбалась, зашептала:
– Бычок, бычок, алый бочок, белые глазы, сизое сердце.
Сычонку так захотелось ее чем-нибудь огреть. А та будто того и ждала, на то и понуждала, щерила острые зубки в узкой улыбке…
9
И пошли праздничные дни с песнями, заговорами и хождениями с Хортом. Ходили среди полей, и Хорт трубил своим берестяным гласом:
Хлеба как раз колосились, и им нужна была защита. В один из дней парни и девушки, а за ними и дети пошли ловить русалку, что ворует жито. Бегали среди полей, перекликались. И вправду что-то такое все мелькало над молодыми колосьями. И девки кричали: «Догоняй! Догоняй!» Да размахивали метлами. А потом сцапали-таки ту русалку зловредную, и она была соломенной куклой с нарисованными углем глазами, ртом, в платочке и поневе. Схватили ее уже около речки. Да и разорвали с криками и побросали кусочки в воду. А друг дружку там же на берегу пугали песенкой:
Ой, еже[293]
росте без кореня?А еже бежить без повода?
А еже цвете без всякого цвету?
И раздавались крики:
– Без кореня? Капуста!
– А кочерыжка? Хвать тобе русалочка, защекотаю-защекотаю!
И одна, а то две начинали щекотать ответчицу.
– А без повода – так то речка бежить!
– Верно! Поди к батьке!
– А без цвета щечки у мене цвятуть!