– Ну! Ну! Ну! – отвечала судейша, приводя в порядок клубки, чтобы скрыть лицо, так ей тяжело было не высказать всей своей мысли. – Напрасно не баламуть, а послушай-ка меня. Уж то, что отец имел обиду на тебя, это не наша вещь судить, ты, послушный ребёнок, отказался от наследства, пусть это так будет, но и моё тут что-то есть, а мы с братьями и сёстрами из моего приданого часть тебе мою равнёхонько выделим, даже если бы самую плохую, ежегодно будешь иметь около четырёх тысяч дохода.
– Но кто тут вести хозяйство вам будет?
– А Едрус! Что ты думаешь? Едрус живой мальчик и имеет ужасное желание вести хозяйство, а тебе это, говори что хочешь, обременяет немного…. Это напрасно! Что правда, то правда!
– Дорогая мамочка!
– Тихо уже, тихо! Это напрасно! Это не твоё дело – ходить возле навоза и земли, когда перо взял в руку. Езжай, дорогой, в Вильну и закончи, что начал… и часто нас навещай… мы тут с Едрусом справимся. Это вылитый покойный отец, он сумеет Красноброд удержать.
Станислав хоть уже привык к деревне, хоть его ничто не тянуло в город, на мысль о толике свободы и избавлении от тяжёлой работы, которая висела на его плечах, улыбнулся, поцеловал руку старушки и поблагодарил её от сердца.
– А что касается раздела, – сказал он тихо, – сделайте, как хотел отец: пусть я ничего не буду иметь от вас, пусть ничего лучшее не отбиру у детей; я во многом не нуждаюсь, а на это немного заработать сумею.
– Ну, ну, будет тебе, – прервала судейша, – а это нам оставь, прошу; а как тебе захочется, сдав хозяйство Едрусу, поехать в Вильно, у тебя есть четыре коня, Матеуш и зелёная бричка и какая-нибудь тысяча золотых в чулке у меня найдётся.
Судейша всегда прятала деньги в старые чулки, считая традиционно, что таким образом они дольше и лучше консервируются.
Хотя внешне остывал Шарский к литературе и врос в деревенскую жизнь, сердце его забилось по свободе, по тихому углу, в котором бы ему ничто не прерывало работы, по городу, который стал для него вторым родным домом. Может, брошенные там воспоминания силой своей тянули его также к себе, потому что даже самые грустные имеют ту власть, что связывают нас навеки с кладбищами прошлого.
Все прежние планы, мысли, основы работ стали роиться у него снова и после отдыха с новой силой пробивались из него. Ему казалось, что, не бросая пера, выльет из себя всё, что до сих пор сдерживал и прорабатывал только в глубине души.
Но нескоро, несмотря на поспешность, сумел он выехать из Красноброда, и назавтра после того разговора, без всякого подозрения сдав всё Едрусю, сам начал немного отдыхать, насыщаясь только деревней, тяжесть управления которой упала с его плечь.
В последние месяцы пребывания в Красноброде почти еженедельно он видел пани Бжежнякову и её Марилку; с ней и с Маней они совершали долгие прогулки, а боязливая поначалу девушка так постепенно освоилась с поэтом, при виде которого раньше дрожала, что ему улыбалась, говорила с ним свободно, что, наконец, из-под полога несмелости, покрывающего её до сих пор, объявилась ему во всей красе своего ума и сердца. Стась был восхищён поэтичностью этого создания, которое полжизни, всё искусство, всю тайну прекрасного и философию молодости угадала сердцем, которая лучше думала чувством, чем критики по призванию своими неминуемыми рецептами; а когда начинала говорить, оживлённая сильнейшей потребностью выговориться, говорила, как вдохновлённое и неземное существо.
Но рядом с восхищением, заинтересованностью, симпатией к девушке, которая вырастала в минутах запала, и была выше всего, что её окружало, несмотря на её красоту, доброту и ореол, какой покрывал её голову, не родилось уже никакое иное более нежное, страстное чувство к ней, которое бы своей неудержимой силой подхватило бы и унесло юношу Смотрел, слушал, удивлялся, восторгался, но полюбить не мог. Сердце его было мёртво, потеряло в двух первых попытках всякую власть любви, истратило эту силу молодости в жестоком страдании. Смотрел уже на свет как чужой, для жизни в котором не чувстовал себя призванным; как больной на пир, к которому не имеет ни вкуса, ни охоты, почти удивляясь тому, что могут им наслаждаться.
А эти, может, грусть, холод, которые веяли со слов его и выбивались из взгляда, притянули ещё больше бедную Марилку к грустному поэту. Она так желала приблизиться к нему, так хотела заглянуть в глубь его души.
Напрасно! Самые горячие слова падали на него, как тёплые капли дождя на камень, который после них казался ещё более скользким и твёрдым. Вернувшись из Красноброда, Марилка не раз плакала по ночам, размышляя о Станиславе, и не понимала молодости, в сердце которой могли уже жить такой иней и седина.