В заголовке «Литература как альтернативная история», конечно же, есть некоторая доля условности. Впрочем, мировая литература позволяет подобную вольность: никакие описания, пусть даже все пять томов «Кавказской войны» генерала Потто, не передадут и сотой доли трагизма «Хаджи-Мурата». Грузины многим обязаны удивительному дару Александра Казбеги (1848–1893), «с недостижимой для историка убедительностью» (если воспользоваться выражением Александра Эткинда применительно к Лермонтову) в своей «Кавказской саге» создавшем драматическую панораму колонизации этого непокорного края (Эткинд, 2014, 183). И чем больше потрясает нас история любви и смерти чеченского юноши Эльберда (в одноименном рассказе), тем явственнее воспринимаем как продолжение этого трагического сюжета все, что по сей день творится по ту и эту сторону Кавказа.
Академизм исторических трудов и страстность прозаических монологов, конечно же, всегда отличались, но в новом тысячелетии грузинская проза с каким-то яростным упорством стала переставлять нравственные координаты на карте событий последних десятилетий, составленной историками в компании ушедших на покой мемуаристов. Отар Чхеидзе и Отар Чиладзе, Гурам Одишария и Нугзар Шатаидзе, Гела Чкванава и Гурам Мегрелишвили, Тамта Мелашвили и Марина Элбакидзе принадлежат к разным поколениям грузинских прозаиков. Но цитируемые здесь их произведения в совокупности можно рассматривать именно как пример «альтернативной истории», т. е. освоение художественным нарративом не освоенной историографией «ничейной земли».
Было бы важно отметить, что не без влияния художественных интерпретаций Новейшей истории (типа «Наш человек в Гаване» Грэма Грина) в постмодернистской историографии возникло направление, окрещенное «лингвистическим поворотом», сущность которого лаконично излагается в посвященной этому феномену статье:
Лингвистический поворот связан с осознанием решающей роли языка в производстве исторического дискурса как нарратива и интерпретацией исторических знаний как речевых и литературных феноменов. Главным следствием лингвистического поворота в историческом познании стало признание невозможности прямого доступа к прошлому, поскольку представленная в различных вариантах языковой репрезентации историческая реальность всегда оказывается уже предварительно истолкованной. На этом основании был сделан вывод о том, что если любому пониманию прошлого предшествует формирующее влияние языка, то неизбежна множественность исторических реальностей как языковых игр и их интерпретаций (Гурьянова, 2006, 110).
«Альтернативность» литературы проявляется не в радикальном отличии от утвердившихся в исторической науке концептов, а в максимально акцентированных нравственных аспектах происходящего, что в конечном счете несомненно сказывается на окончательной оценке того или иного отрезка исторической панорамы.
Именно таким восприятием происходящих в постсоветской Грузии событий отличался роман Отара Чиладзе «Годори», опубликованный в журнале «Дружба народов» (2004) в переводе Александра Эбаноидзе[46]
. «Этот роман меня просто поразил, – сказал переводчик в беседе с журналистом, – трагедию современной Грузии никто еще не отразил с такой болью и такой силой, как трагик по мирочувствию Отар Чиладзе. И я сказал себе: если написан роман такой мощи, то не все еще распалось, не все потеряно» (Иваницкая, 2004).Годори – конусообразная плетеная корзина, метафора «антиколыбели», взрастившая четыре поколения негодяев, убийц и нравственных уродов. Еще одна «сквозная метафора» этого трагического нарратива – возникшее в расстрельных чекистских ямах облако гнуса, преследующее семейство палачей Кашели и доводящее их до сумасшествия и самоубийства.
«Лучший прозаик Грузии, он написал роман страшный. И – странный?» – напишет под первым впечатлением от прочитанного Станислав Рассадин и знаменательно озаглавит свою статью: «Новый роман Отара Чиладзе: Национальное самосознание и отрезвление» (Рассадин, 2004).
Это действительно так: мало кто из современных писателей с такой беспощадностью писал о конформизме грузинского общества – как до, так и после независимости: