Мертвые Кашели (туда им и дорога) уже не опасны. Свое они сделали. Бойтесь идущих следом. Антон Кашели опасен для общества не как убийца отца, а как муж общей с отцом жены, к тому же беременной! Узревшие отца, узрят сына… Впрочем, не это главное. Главное – любой ценой избежать новой беды. Хождение по улицам и размахивание знаменами ничего не дадут. Необходимо не только жене Антона, но женам всея Грузии прервать беременность или, выражаясь прямее, сделать аборт – жестоко, без жалости к нашему генофонду, выскоблить из своего нутра, из прошлого, из сознания, из души – отовсюду семя Кашели, чтобы избавиться от него раз и навсегда, на веки вечные, если мы как народ собираемся жить и жаждем спасения (Чиладзе, 2008, 161).
В повествовательной панораме Отара Чиладзе нет малозначительных персонажей и деталей: под конец сработает все – будь то постукивание дятла в унисон с короткими очередями станкового пулемета или назойливая оса на прикладе снайперской винтовки, приехавшей из Мурманска «в помощь малочисленным абхазам» наивной комсомолки, мишенью которой станет взобравшийся на бруствер противоположного окопа, ищущий смерти последний отпрыск «династии» Кашели – Антон.
На первый, поверхностный, взгляд, «имперский дискурс» в чиладзевском романе имеет «гендерный оттенок», поскольку еще одна комсомолка, на этот раз – Клава, вместе со своим мужем Ражденом, в составе так называемой Одиннадцатой армии «победоносно» вошедшая в покинутый властями Тбилиси, в тот же день – 25 февраля 1921 г. – стала родоначальницей порочной «династии» Кашели. Но эта символика – лишь видимая часть «имперского айсберга». Невидимую часть можно воссоздать по расставленным в нарративе маркерам – безрадостное зрелище приманок, западней и устрашающих орудий, предназначенных для воцарения «кашелеподобных». Имперский портрет здесь далек от колониального клише. Так и хочется процитировать фразу из классического труда Александра Эткинда «Внутренняя колонизация: Имперский опыт России»: «Необычным для европейских держав образом Российская империя демонстрировала обратный имперский градиент: на периферии люди жили лучше, чем в центральных губерниях» (Эткинд, 2014, 387). Были на этой «периферии» социумы, с «протестантской этикой», где благосостояние вполне соответствовало семантике этого слова и не поколебало нравственных основ. Что же касается разбалованного имперскими «благами» грузинского общества, – правдивее и яростнее Отара Чиладзе об этом не писал ни один из его современников.
«…Чиладзе построил роман на материале современности, – писал Владимир Огнев, – трагедии национальной жизни на переломе истории Грузии. Верный сквозной теме своего творчества – судьбе рода, Чиладзе в истории семейства Кашели и писателя Элизбара сталкивает два – одинаково бесперспективных – пути нации: подчинения чужой воле, чуждой силе, безмятежной податливости обстоятельствам – с одной стороны, и попытки неподготовленных ломок устоев народной жизни – с другой. Революция, застойная жизнь, противоречия демократических усилий по преображению этой жизни, война в Абхазии, разрушение основ национальной жизни (все нарастающее с каждым поворотом истории Грузии) переданы впечатляюще трагедийно. Чиладзе беспощаден в национальной самокритике, он не склонен искать виновников трагедии вовне, и в этом страдании сына своей родины – сила писателя. Катарсис» (Огнев, 2004, 222).
Знаменательно, что, видимо, из-за этой «беспощадности» уязвленная в самое сердце грузинская литературная критика практически обошла молчанием публикацию «Годори».
По утвердившейся традиции вершиной творчества Отара Чиладзе считались два первых его романа, «романы-мифы»: «И всякий, кто встретится со мной…» и «Шел по дороге человек». В своем последнем порыве этот удивительный писатель превзошел самого себя, соединив весь свой жизненный опыт, рефлексии на темы кармически повторяющихся грузинских бед и всю свою гражданскую страстность (даже эсхатологический страх) в «семейную историю», свою контрверсию академической истории Грузии XX в. Думаю, что, если всему грузинскому обществу, всем нам не хватит смелости увидеть себя в нравственной парадигме «Годори», мы так и не вылезем из этой проклятой плетеной корзинки.