Именно так должно быть осмыслено ДНК западноевропейской цивилизации, девизом которой становится непрерывное изменение, именуемое когда эволюцией, а когда прогрессом. Византия прекрасно могла существовать свои двенадцать-тринадцать веков без всякой эволюции, без всякого прогресса как в ее государственном устройстве, так и в ее мысли, вполне остающейся на уровне религиозной догматики. Конечно, всегда найдутся злорадные поклонники Запада, которые закричат, что оттого она и погибла, что не развивалась, но это пустой довод: все культуры и цивилизации родятся и рано или поздно умирают, и западная не будет исключением. Вот и Россия прожила семь веков с того времени, когда ее крестили, и не было у русской культуры, этой явной наследницы Византии, никакого желания эволюционировать, прогрессировать, развивать свои искусства и свою мысль за пределы православия и дохристианской традиции народного искусства. Пока не явился антихрист в образе Петра Великого и не произошло чудо, говорить о котором все равно что петь с надрывом романс Глинки или Чайковского. Со мной, жителем равнин, во взрослом возрасте произошло вот что: я ехал-ехал на Кавказ, и вдруг вместо линии горизонта передо мной возникла голубая миражная вертикальность с двойным снежным пиком наверху – это был Эльбрус. Примерно то же чувство охватывает меня, когда я оглядываюсь на всего лишь двести лет, во время которых возник и утвердился от соединения России с Западом миражный Эльбрус русской культуры.
Но!
Но в каждом случившемся с тобой чуде, как и в каждой пришедшей тебе на ум фантазии, всегда таится угроза неизбежности расплаты за них, и такая расплата всегда таилась в расщепленной надвое русской культурной ментальности, отличие которой от культурной ментальности Запада впервые так остро ощутил Чаадаев.
Возвращаясь к конкретности моего исследования: трудно найти русского писателя, да и вообще какого-нибудь российского деятеля, на работе которого с такой силой отразилась бы эта расщепленность, как на Достоевском. В Достоевском, как ни в ком другом, жило восторженное дитя европейского романтизма, и – поскольку он прежде всего воспитался под влиянием французской литературы – именно дитя этой наипервейшей романтической литературы в Европе (он знал это и потому так издевался над Францией – больше, чем над другими европейскими странами).
Но в нем жило еще кое-что, что заставляло его впадать в бездонное злобно-ироническое состояние против романтизма, против западного «дурака-романтика», то есть против чего-то сидящего в самой сердцевине западного идеализма, и это породило самоиздевательства Подпольного человека и образ Степана Трофимовича (но нельзя забывать, что идеал красоты и, следовательно, истины все-таки приходил к нему только с Запада; впав в состояние транса, Достоевский простаивал часы перед «Сикстинской мадонной» Рафаэля, отнюдь не перед рублевской «Троицей»).