Это странно: сколько веков произносит со сцены свой монолог Гамлет, и никто не считает его сумасшедшим (хотя он сознательно притворяется таковым по ходу пьесы), а про Кириллова всякий скажет, что он сдвинут. И ведь Гамлет говорит буквально то же – и про «несчастья нашей жизни», и про «плети и презрение угнетателей», и про «боль отвергнутой любви»! Неужели же и здесь работает то самое ироническое доведение предмета разговора до неловкого абсурда, каким Достоевский пользуется, создавая образы Степана Трофимовича и Шатова? Сколько бы ни проклинал несчастливость жизни Гамлет, мы ощущаем, что он произносит свой монолог, находясь в отчаянном состоянии, то есть воспринимаем экстремизм его заявлений не как объективную декларацию абстрактных идей, но как поэтическое выражение субъективного в данный момент состояния его психики. Иными словами, Гамлет написан внутри системы координат Аристотелевой поэтики, мы «узнаем» его состояние, его поведение понятно нам психологически. Но, создавая образ Кириллова, Достоевский вовсе не собирается делать его «похожим», потому что хочет оголить Гамлетову идею во всей ее абсурдной парадоксальности. Конечно же, и Гамлет разговаривает парадоксами, но его парадоксы не шокируют, потому что покрыты искусно изображенной субъективностью его психического состояния, а парадоксы Кириллова ничем искусно не покрыты, и у читателей нет лазейки ускользнуть ни в какое «человеческое» оправдание его речи, кроме одного: что он сумасшедший, что он маньяк. Это и требуется Достоевскому, который задался целью окарикатурить Кириллова, что по сути дела означает – окарикатурить Гамлета.
Вот в чем дело: Достоевский никогда не смог бы написать героя, похожего на Гамлета, этот персонаж, несмотря на нерешительность и колебания, для Достоевского слишком смел. Какое он имеет право говорить из своего – подумать только – шестнадцатого века так свободно о самоубийстве, будто живет в безбожной рационалистической современности? Как будто он Пушкин, который вообще жил в безвременности? Достоевский не мог относиться к проблемам существования так отдаленно-внеличностно, как Шекспир и Пушкин, – он только мог перед ними взволнованно, до истерики (или припадка падучей) трепетать. Но, опять же, не из обывательского консервативного страха трепетать, как трепещем мы все, обычные люди, но именно как парадоксалист, то есть человек непозволительно свободного ума, который по своей свободе знает, что такое счастье, даже если никогда не испытал его.
Действительно ли человек «любит жизнь», как утверждает Хроникер, или тут нужно совсем другое слово? Человек что, выбирает жизнь, как выбирают супругов, друзей или любовников? И разве он в этом смысле не ниже любого животного, то есть не ниже, а именно легкомысленней, потому что животные живут изо дня в день, не зная, что рано или поздно умрут, а человек знает, но все равно живет так, будто будет жить вечно, и даже если приговорен к определенному дню смерти, то все равно умудряется не терять восхитительного легкомыслия, которое при случае высокопарно именует любовью к жизни. Прошу прощения у читателя, все это я произношу не от себя, а так, будто в меня вселился один из героев Достоевского, например Подпольный человек или Раскольников, то есть один из персонажей, которые умеют мыслить парадоксами. Достоевский консервативной стороной своего сознания тем более боялся самоубийства, что другой его стороной слишком понимал соблазн такого акта. Поэтому он написал последние минуты жизни Кириллова так, чтобы показать, как тем до последнего мгновения жизни владеет животный страх смерти и как напрасен его поступок. Достоевский потому христианской стороной своего сознания страшился соблазна самоубийства, что дохристианской стороной сознания, которая производила разбойника Орлова в герои, знал то, чего не знал христианский романтик Шекспир: что страх «того света», «страны, из которой не возвращался ни один в нее путешественник» – это совсем не всеобщий для человечества страх, но что именно христианство особенно плодотворно потрудилось на ниве запугивания человека адом и чертями, усмиряя в нем зверя, вылепляя из него паиньку, исполнителя правил своей морали и тем самым делая его особенно несчастным.