Если просветительство и охватило к началу века все еврейство Белоруссии, то была все же определенная разница между городом и местечком и между разными типами городов. В таких старых культурных центрах, как Минск, просветительская эпоха началась гораздо раньше, чем в городах Полесья, вроде Бобруйска, представлявших собой как бы большое местечко, и поэтому пережила уже первые свои восторги и утратила первую свою остроту. Буржуазия, раньше других классов вступившая на путь европеизации, давно уже успела усвоить себе то, что ей нужно было, от светской культуры: европейское платье; русский язык; пружинные матрацы вместо традиционных перин; квартиру с плюшевой мебелью в чехлах и пианино; олеографии с голландскими пейзажами и элегической мельницей у озера, поросшего камышом; гимназию, где обучались ее дети; дачу, где они валялись в гамаках и разбивали крутые яйца о рыжие стволы сосен, усеивая землю скорлупой; заграничные курорты. Для нее все это было уже прочно завоеванным, привычным, заурядным и не мешало сохранять: шадхонов, резников, обрезания, бар-мицвы, ханукальные свечи, пасхальную мацу, пуримские «шалахмонес». Из просветительской она уже вступила во вторую стадию буржуазной цивилизации — бордельную. Ее молодые люди ездили в богоугодные заведения Новокрасных улиц, обедали в русских ресторанах, курили в субботу, но без вызова, как в будни, играли на биллиарде и в карты, знакомились с поэзией отдельных кабинетов, и изредка, преодолевая отвращение веками трезвой расы, пили вино — не старозаветную водку, которую разрешали себе и деды, а какую-нибудь мадеру, сфабрикованную здесь же на месте (недаром ведь одну из минских фамилий — Махтей — переделали в Мах-мадера — «делай мадеру»). У них исчезла и та любовь к книге, что характеризовала традиционную еврейскую культуру, и та приверженность к знанию, которой отличались просветители, и начало все обнаженнее выступать ничем не прикрытое приобретательство, преклонение перед деньгами и грубый, низколобый «эпикуреизм» безопасного разврата и беззубой иронии. Особенно отчетливо это проявилось после 1905 года, когда схлынула революционная волна и мода на гражданские чувства, и вчерашние бундовцы перешли на подножный корм.
В полесском городе и местечке обычай был крепче, упорнее, а силы, которые могли бы его расшатать, росли медленнее. Они прорвались с запозданием, но зато с большей силой, и начало века застало их работу в самом разгаре. Как ни склонен был еврейский «свободомыслящий» к компромиссу, но «закон» и быт предстояли перед ним совсем в другом облике и с другим эмоциональным знаком, чем перед окультуренным буржуа передового центра. Для того они были безопасны, курьезны, как экзотика, и, пожалуй, даже кое-чем полезны. Этого они спутывали по рукам и ногам, и он вынужден был отрицать их и бороться. Каждая разорванная в субботу бумажка была вызовом, каждая отвоеванная у ритуала вольность — событием.
Просветительство не разрушило старого еврейства, этого царства обычая и ритуала. Оно сошлось с ним на компромиссе. Была признана гимназия, но рядом остался хедер. Девушки читали Арцыбашева и учились на курсах, но женихов им приискивал шадхон. Образованному человеку разрешалось пренебрегать субботними запретами, но он должен был в большие праздники посещать синагогу. На нижних ступенях социальной лестницы власть старого закона была гораздо сильнее. Там еще жили заметною жизнью магия и анимизм, предание и благочестие. Там отрицание не проделало и половины своей работы, было свежо и остро и не думало еще о договоре мира. С каждым годом все больше появлялось нарушителей завета. Но старина была достаточно крепка, и в 1917 год город и местечко Полесья вступают причудливой смесью традиций и просветительства, суеверия и рационализма. Перевес все еще на стороне ритуала, и метле революции предстоит большая работа.
Дневниковые записи
Белорусские страницы
Сижу на террасе и стараюсь не слышать нудного, однообразного воя за перегородкой. Он кажется гармонической основой этого пасмурного дня, на которой вынуждена — угрюмо и неохотно — развертываться мысль. Он словно источается вещами, облаками, крышами, тоненькими ниточками прерывающегося и вновь возникающего дождя, мокрыми сосенками. На самом деле это неотвязно тянет требовательную жалобу недавно прибитая девочка соседей. Она уже перестала плакать, но она еще чувствует потребность ныть и переключила свою энергию в какую-то настойчивую просьбу, про которую сама знает, что из нее ничего не выйдет.
«Терраса» — дань высокой лексике, словоупотребление, вынесенное из переводных романов и крымских домов отдыха, попытка украсить действительность при помощи термина. Обыкновенное крыльцо крестьянской хаты разделено надвое, по половине на каждую семейную ячейку. Крылец в этом длинном строении, напоминающем не то сарай, не то барак, четыре. Дача состоит из восьми платежных единиц, причем некоторые из них составные. Каждое из восьми отделений плотно набито взрослыми и детьми.