Эпистолярная форма позволяет Фельзену ввести в нарратив воспринимающее сознание, которое отражает иную, порой противоположную точку зрения (в своих письмах Володя более всего сосредоточен на возражениях Леле). В то же время персона его корреспондентки настолько эфемерна и подконтрольна его наррации, что она скорее представляет собой не реальный персонаж, а инкарнацию одного аспекта раздвоенного сознания героя. По степени рефлексии литературным предшественником Володи можно было бы счесть Печорина, сказавшего о себе, что в нем совмещаются два человека – «один живет в полном смысле этого слова, другой мыслит и судит его»[522]
. Однако «письма о Лермонтове», написанные Володей, отличаются от «Журнала Печорина» абсолютной бессобытийностью, так как фельзеновский герой погружен в созерцание не столько своих поступков, сколько мыслей. Наделяя собственной поэтикой своего кумира, Фельзен редуцирует многие аспекты лермонтовской прозы: романтическую иронию, игру с читателем, использование нарративных масок и т. п.Вместе с тем рецепция Лермонтова, представленная в романе Фельзена, воспроизводит распространенное мнение критиков русского зарубежья, подчеркивавших «интеллектуализм» Лермонтова, «которому мало чувствовать, созерцать, переживать, который желает понимать, объяснять, определять». С этим качеством Петр Бицилли связывает «пристрастие» Лермонтова к «дихотомиям, к антитезам, к попарным сочетаниям идей и образов»[523]
. Бицилли в данном случае практически парафразирует Мережковского:Постоянно и упорно, безотвязно, почти до скуки, повторяются одни и те же образы в одних и тех же сочетаниях слов, как будто хочет он припомнить что-то и не может, и опять припоминает все яснее, яснее, пока не вспомнит, неотразимо, «незабвенно». Ничего не творит, не сочиняет нового, будущего, а только повторяет, вспоминает прошлое, вечное[524]
.Слова Мережковского о безотвязно повторяющихся образах в равной мере можно было бы отнести и к прозе самого Фельзена, определившего свою трилогию как «повторение пройденного». Не обходится Фельзен и без антитезы Пушкин – Лермонтов, приходя к выводу, созвучному распространенному среди младоэмигрантов мнению:
Попробуйте перечесть прозу Пушкина – без обычного готового благоговения – и вас невероятно удивит, какая она гладкая, тускло-серая и легковесная… Нет, ни к чему придраться нельзя, но и ничто не радует, ни условно-стройный сюжет, ни подогнанное, без неожиданностей, его развитие (11 – 12).
Лермонтов, по словам Володи, отверг пушкинское разделение на состояния вдохновения (готовности к «священной жертве») и погруженности в «тревоги суетного света» и испытывал перманентную творческую приподнятость.
Вводя в своей текст пастиш лермонтовской «Думы» (1838), Фельзен устанавливает параллель между пессимистической оценкой Лермонтовым поколения безвременья 1830-х годов и метанарративом «незамеченного поколения» русской эмиграции 1930-х, оторванного от живительной почвы, проводящего свои дни в бездействии, без четкого видения будущего и возможности самореализации[525]
. По словам Володи, «нашему поколению не осталось ничего, кроме правдивой, бесцельно-любознательной скромности, кроме присматривания к жизни и к миру без надежды его понять, кроме честных и скудных слов […] мы научились молчать» (18). На этом фоне Лермонтов предстает как некий идеальный образец для эмигрантов, подверженных инерции «негероической» эпохи: