Из рабочих заметок Немировски видно, что в этом романе она хотела поднять сквозной сюжет своего творчества до уровня трагедии Расина: «Что нужно сделать, так это показать ее изнутри… неспособной противостоять собственному пороку – тщеславному желанию оставаться юной и привлекательной»[783]
. Классическая трагедия строится на вере в неотвратимое вмешательство рока: индивидуальная судьба обусловлена судьбой семьи или клана, а за всякое злодеяние порой расплачиваются несколько последующих поколений. В романе «Иезавель» Немировски постепенно дает понять, что ее героиня не столько источник, сколько носитель (равно как и жертва) семейного «порока». Несчастливое детство Глэдис прошло в скитаниях с одного модного курорта на другой в обществе тщеславной, ненавистной ей матери. Отношения между представителями разных поколений ее семьи пропитаны завистью и соперничеством. Главной причиной, побуждающей каждое поколение уничтожать предыдущее, является эгоистическое стремление к бесконечным необузданным удовольствиям, причем только для себя. По ходу романа герои прибегают к одной и той же формуле. Глэдис думает про дочь: «Ребенок?… Чтобы занять наше место, вытеснить нас из жизни…» Дочь со своей стороны говорит ей: «Какое право вы имеете быть красивой, счастливой и любимой, в то время как я…» Да и внук ее питает те же эгоистические чувства: «Я ненавижу вас, потому что вы старуха, а я молод, и потому, что вы счастливы, в то время как счастливым должен быть только я, потому что я молод!..»[784] Все персонажи заражены злом, и трагический конец членов этой семьи иллюстрирует представление о родовом проклятии, созвучное древним мифам.Несмотря на чудовищность чувств и поступков Глэдис, читатель постепенно начинает испытывать к ней сострадание. Зачарованная красотой собственного отражения, которое она при всякой возможности пытается поймать в зеркале, Глэдис, судя по всему, остается вечным ребенком, склонным к нарциссизму[785]
. Свое «я» она неизменно отождествляет с этим отражением, так никогда не научившись видеть, а тем более любить других, как будто у нее произошла патологическая задержка личностного развития. Сон, в котором Глэдис видит себя ребенком, которого баюкает ее дочь, чрезвычайно красноречив. Немировски рассматривает комплекс «матери в роли дочери» как естественное продолжение нежелания матери исполнять материнские обязанности. В результате скрещивания образов Иезавели и Гофолии возникает эгоистичный, так до конца и не повзрослевший человек[786].Авторы, о которых шла речь в этой главе, сочетали в своих произведениях эмигрантскую проблематику с западноевропейскими дискурсами материнства и детства. Учитывать этот более обширный литературный контекст необходимо для справедливой оценки как степени оригинальности, так и степени вторичности произведений эмигрантских писателей. Осваивая в своей прозе табуированные мотивы вражды между матерью и дочерью, их соперничества, дето– и матереубийства, они демонстративно и дерзновенно бросали вызов Толстому, а в его лице и всему магистральному канону русской культуры. Правда, воспринимали они Толстого скорее сквозь призму сформировавшегося вокруг него культурного мифа, не вчитываясь в тексты его произведений, на многих страницах которых можно найти весьма неоднозначные мысли о роли семьи и детей в жизни женщины. При этом они разрабатывали тематический и стилистический репертуар «женского письма», которое воспринималось их консервативными современниками как маргинальная «нелитература», но которое открывало новые горизонты для эмигрантского творчества и во многом предвосхитило будущие тенденции русской прозы.
Заключение