Сюжет получает неповторимый, замечательный поворот. Если до этой минуты спор ведут два художника, которые слишком по-разному мыслят и сознают, слишком разные цели ставят перед собой, то с этой минуты спор ведут два характера, абсолютно не схожие между собой. Один тихий и скромный, не способный обидеть и мухи, не только что побить человека или вызвать его на дуэль, не способный бросить вызов своему жестокому веку, предпочитающий затвориться в своём переулке и не вмешиваться решительно ни во что, нравственно погибающий в этом нездоровом, искусственном, навязанном ему положении. Другой сильный и дерзкий, способный одним словом отбрить противника так, что после этого выпада многие современники не решаются близко к нему подходить, сознательно стоящий у всех на виду и враждующий с веком с такой откровенностью, с такой прямотой, как никто, нравственно крепнущий от поражения к поражению, идущий всё выше день ото дня. Одному ни под каким видом не может быть понятна драчливость Мольера, тогда как другой превосходно понимает, а потому и принимает её. И Михаил Афанасьевич, в свою очередь, совершает ошибку, пытаясь растолковать Станиславскому то, чего Станиславский ни при какой погоде не способен понять:
— Если вопрос идёт о запальчивости характера Мольера, то ведь и век его был такой, что меньшим количеством эксцессов не обойдёшься. Я думаю, что Мольеру в пьесе отпущено этого как раз нужная порция. Он вспыльчивый до безумия, потому и душит слугу. Но вот какая мысль меня грызёт: как бы значенье отдельных фигур не пропало от блеска, от внешней пышности мрачных сцен. Вот исполнение архиепископа я уже слабо принимаю. И вы в картине “Кабала” не видите “пены”. Это единственное, чего я опасаюсь. Интимные сцены ещё на высоте, а в массовых сценах фигуры начинают стушёвываться. Вас кровь и драки шокируют, а для меня они ценны. Может быть, я заблуждаюсь, но мне кажется, что это держит зрителя в напряжении: “а вдруг его зарежут”. Боязнь за его жизнь. А может быть, я большего и не могу дать... Моя главная забота была о том, чтобы Мольер был живой. Я старался подвести его к тому, чтобы он был остёр. Я стремился к тому, чтобы это было тонко...
В сущности, ему надо бы было молчать, поскольку его реплики только распаляют легко возбудимую фантазию Станиславского, и Станиславский летит стремительно дальше, шаг за шагом разрушая всё то, что создано им:
— В сценах короля есть пышность. Дайте мне и особый колорит в декорациях сцены “Кабала святош”. Вот почему я препятствовал тому, чтобы заседание “Кабалы” было на кладбище. Дайте лучше какой-то подвал с потайными ходами. Наряду с этим дайте приятный артистический мир. Разнообразная красочность треугольника — пышность двора, артистический мир, окружающий Мольера, и где-то в подвале заседающая “Кабала святош” — должны быть отчётливо выявлены и показаны актёрами...
Михаил Афанасьевич, уже мало что видя перед собой, так и бросается на помощь любимому детищу:
— Я считаю очень важной сцену в соборе. До тех пор, пока архиепископ не будет дан фанатиком, действующим всерьёз, значение Мольера будет снижаться. Архиепископ ведь не опереточный кардинал, а идейный. И только во имя идеи он идёт на убийство людей. Здесь вина и театра и, конечно, моя. И второе: как обставить “Кабалу”. Очень важно, чтобы в сцене “Кабала” не только были шпаги, сигнализация фонарей и так далее, а было показано самое важное, сущность “Кабалы святош”.
Он откровенно и прямо в лоб переводит разговор на режиссуру, на актёрское исполнение, о которых только и может вестись речь в преддверии выпуска, однако Станиславский не слышит его, притом выражается в форме, для него неприемлемой, употребляя множество раз это несносное, это нестерпимое выражение “дайте мне”, на которое так и хочется наотмашь отрезать: “А пошёл ты к чертям!”
— В этом треугольнике дайте мне одинаково ярко и короля, и “Кабалу”, и суть актёрской жизни. Но главное внимание должно быть сосредоточено на фигуре Мольера. Может быть, я не ясно выражаюсь?
Эти ни с чем не сообразные, прямо беспардонные требования наконец выводят попавшего в подопытные кролики автора из себя. Михаил Афанасьевич отказывается работать над текстом и при этом выражается очень решительно:
— Нет, вы очень ясно выражаетесь. Я думал дать виртуозность игры Мольера и любовно окрасить его самого и его любовь. К сожалению, мы не успеем сегодня показать последнюю картину. Моё мнение, что в дальнейшей работе над спектаклем может помочь только актёрский и режиссёрский коллектив. Работа автора окончена.
Ну, создатель системы даже не понимает, как в таком случае следует поступить, и уже прямо обозначает, в чём именно ему видится стержень фигуры Мольера, разумеется, вообще, независимо от того, что там подопытный кролик настряпал:
— Я не чувствую в Мольере его неудовлетворённости, обиды от сознания того, что он много дал, а взамен не получил ничего.