Я не слабак какой-нибудь, а тут, честное слово, весь ливер куда-то в низ живота ушел. Что мне потом эта женщина говорила, так толком и не помню. В субботу еле дождался утра и первым поездом рванул в Запешенье…
Давай пойдем в тамбур, покурим.
Отец у нее вроде ее самой — замухрышка, а оказалось — мужик железный. В дом он меня не пустил. Там, напротив их дома, — чайная, пошли мы в чайную. Сели. Он меня разглядывает, будто иголками колет. «Так зачем пожаловали?» — спрашивает. «Как это зачем? Узнал, что у Тани ребенок должен быть». — «А вам-то до него какое дело, гражданин хороший?» — «Как это какое дело? Мой все-таки должен быть ребенок». — «Значит, спохватились? — говорит. — Так ведь нам, гражданин хороший, вы ни к чему. Как-нибудь сами вырастим, да еще, будет срок, про отца расскажем, какой он есть».
Понимаешь, сижу я, слушаю и ничего возразить не могу. Кругом не прав! Каюсь, подумал — ну, не хотите и не надо. И тут же сам себя последними словами покрыл. Вспомнил, что без отца рос — нас отец рано бросил, — и хоть в крик кричи…
«Чего ж молчите?» — спрашивает. «Нечего, говорю, отвечать. Только поверьте, что я без Тани и без ребенка не могу». — «До сих пор мог, а теперь не можешь? Ладно, говорит, посиди здесь, я к Татьяне схожу».
Минут через двадцать смотрю — идет Татьяна. Я через улицу к ней. Желтая вся, в темных пятнах, и плащик на животе уже не сходится, на одну верхнюю пуговицу застегнут. Стою перед ней как побитая собака. «Таня, говорю, я ж ничего не знал. Хочешь, хоть сейчас поедем в город». Дотронуться до нее было страшно. Все-таки протянул руки, чтоб за плечи взять, а она как отшатнется от меня. «Уезжай, говорит. И не приезжай больше никогда. Все уже проверено, какой ты на самом деле». Повернулась и ушла.
Ночь я на крылечке чайной просидел. Кто-то даже местного милиционера вызвал. Ну, я растолковал ему, что и как. И все воскресенье возле дома ходил. Отца ее видел. Он прошел и даже не поздоровался со мной.
Дай-ка мне «беломорину», а то этими сигаретами не накуришься — трава…
С тех пор каждую субботу и езжу в Запешенье. Меня там уже все знают. Председатель колхоза раза три к Передериным ходил, разговаривал. Все бабы на моей стороне. Как Татьяну из роддома привезли — видел. А подойти побоялся: мало ли, разнервничается, молоко пропадет. Это мне так бабы посоветовали — не подходить.
Она с ребенком гулять выйдет, катит Сережку в коляске, а я сзади на тридцать метров иду. Не железная же, думаю, должна же понять, есть же у нее сердце. И дождался все-таки. Отъехала подальше от дома, остановилась и кивнула мне: подойди, мол. Я эти тридцать метров за секунду рванул. «Смотри», — говорит. Я смотрю, а у него брови мои, черные! А потом уже ничего не видел — стоял, а в горло мне будто ваты набили, только и думал, чтоб не разреветься. Спрашиваю Таньку: что сделать, чтоб ты простила? А она мне снова: «Уезжай. Простить, говорит, могу, а поверить уже, наверно, никогда не сумею».
Вот тогда я и ушел с завода. Телегу мне дали старенькую, а я на ней все равно полтора плана гнал, и чаевые брал, над каждым гривенником трясся. Себе оставлял всего ничего, остальное переводил Таньке. Переведу, а через четыре дня перевод обратно приходит.
Вот так и живу — понял? Сережка уже по палисаднику на своих двоих топает, а я его через забор каждый раз вижу. Смотрю, а у самого душа стоном стонет: сын!
— Тебе, что же, только сын нужен?
— Нет, — тихо сказал Еликоев. — Мне они вместе нужны. Я нынешних девчонок знаю, а Танька не такая. Ты, сержант, еще не поймешь, ты в этих делах младенец. Это что — Громыхалово проехали? Через три остановки Запешенье… А если ты думаешь, что сможешь помочь мне, — брось! Ничего у тебя не выйдет, сержант, уж поверь мне.
— Я знаю, — кивнул Бесфамильный. — Только ты сам не отступись.
— Я? — удивленно и, пожалуй, даже обиженно спросил Еликоев.
— На самом деле, не железная же она, твоя Татьяна, — задумчиво сказал Бесфамильный. В нем все бунтовало, он не умел не помогать другим, но знал, что здесь не может помочь ничем, и сознание собственного бессилия было отвратительным. Еликоев прав. Ничего у меня не выйдет. Выйти может только у него — через полгода, год, полтора — выйдет! Бесфамильный был убежден в этом, потому что, сам спасенный от смерти душевным порывом чужого, в сущности, человека, верил в конечное торжество справедливости и доброты.
Они вернулись из тамбура в пустой вагон и сидели молча. Еликоев смотрел в окно, в ночь, в темноту, где изредка мелькали огоньки, и Бесфамильный думал, что ему сейчас легче. Человеку всегда легче, когда он не один на один с самим собой.