«Добро пожаловать, дети Испании! Вчера пароход «Сантай» доставил в СССР большую группу детей героического народа басков. Тысячи ребячьих глазенок впиваются в огни открывающегося перед ними города, точно стараясь скорее разглядеть волшебную страну, о которой так много слышали…»; «ПЕРЕЛЕТ ЗАВЕРШЕН. Вчера, 20 июня, в 20 часов 20 минут была получена радиограмма: «Вашингтон. В 16 часов 30 минут по Гринвичу, по московскому времени в 19 часов 30 минут, Чкалов совершил посадку на аэродроме Бараке в штате Вашингтон, рядом с Портландом»; «ГОЛОСУЮТ РАБОЧИЕ. Одним из первых на пункт голосования 38-го избирательного участка явился рабочий завода «Большевик» М. Н. Николаев… Володарцы — избиратели передового района Ленинграда — еще раз показали свою высокую политическую активность и организованность».
И только одного рисунка она побаивалась, и каждый раз старалась проскочить мимо него. На рисунке был изображен молодой военный, который сжимал рукой, одетой в колючую рукавицу, каких-то страшных, скрючившихся людишек; у людишек были выпученные глаза и высунутые языки, они были похожи на раздавленных лягушек. Ольга не знала, кто эти людишки-лягушки и кто этот военный. Подпись под рисунком была короткой и ничего не объясняла ей: «В ежовых рукавицах». Вот и все, что там было написано.
Отец…
Отца она любила. Он был тихий, незаметный в доме, не то что мать, — Ольга боялась ее и чувствовала, что отец тоже боится. Потом, многие годы спустя, она пыталась понять или хотя бы догадаться, что связывало их — большую, с большими мужскими руками, грубым голосом, тяжелым взглядом крохотных, глубоко посаженных глаз мать и его — робкого, словно придавленного ее мощью. Да, наверно, ничего. Откуда они были? Где и как встретились? Потянулись ли друг к другу, или их свел на этой барже РБ-17 какой-то случай? И она, Ольга, чем она была в их общей жизни? Нет, отец любил ее тоже, это-то она чувствовала! И тогда, когда приносил с берега кулечки с конфетной крошкой, и тогда, когда, оглянувшись, тайком, воровато, гладил ее деревянными ладонями по голове и лицу, и тогда, когда просто улыбался, глядя, как дочка играет на палубе, на корме, рядом с правилом, со своей куклой, отпихивая лезущую собачонку, — она чувствовала это! Ее память удерживала не только образы, не только события, но и эти ощущения.
Мать могла ударить ее, отец — никогда. У него становилось жалкое, беспомощное лицо, когда мать накидывалась на нее с руганью. Он ничем не мог помочь дочке, и она не обижалась на это, но и не бросалась к отцу за помощью. И она тоже ничем не могла помочь отцу, когда мать орала на него, — лишь потом, после, когда она уходила, Ольга прижималась к отцу, а тот гладил ее деревянной ладонью и успокаивающе бормотал: «Ну вот и ладно, вот и ладно, и ладненько…»
Может быть, эта постоянная злость, с которой жила мать, происходила от тяжелой работы (она тоже работала здесь, на барже, правильщицей, и зарплата ей шла точно такая же, как мужу), от неустроенности, от бездуховности и безысходности этой жизни на воде — не такой, как у всех людей, и виноватым в этой жизни ей казался он, муж?
…Ольга любила неторопливое движение баржи, когда внизу ровно шуршала вода и бесконечно тянулись берега — то голые еще, с обнаженными деревьями, серыми деревеньками, то с красно-желтыми отвесами осенней Камы, когда воздух уже прозрачен и холоден; то с часовенками или церквами на холмах, видимых издали и розовых от заката; берега с городами, которые она знала в основном по их названиям и которых побаивалась, потому что с самого начала вся ее жизнь была ограничена палубой баржи.