Живопись Шона Скалли еще ожесточеннее. Уже двадцать лет он не пишет ничего, кроме выразительных полос, однако этот формальный мотив (он же страстно прочувствованный
И все же, несмотря на все достижения абстрактной и полуабстрактной живописи – при этом следует еще отметить скульптуры Джоэля Шапиро, а также точно просчитанные и глубоко выразительные конструкции из стекла и металла Кристофера Уилмарта, чья безвременная смерть в 1987 году в возрасте сорока четырех лет лишила Америку одного из ярчайших скульпторов со времен Дэвида Смита, – 80-е годы в США следует считать временем фигуративной живописи. То, что бо́льшая часть этого фигуративного искусства была на редкость бездарна, до некоторых пор никого особенно не беспокоило. Примечательно, что, когда хвалят отказ от абстракции в пользу «Плохой живописи»[130]
– как теперь одобрительно называют неуклюжие поделки люмпен-постмодернизма, – в пример по странному недоразумению обычно приводят художника, чей переход от абстрактного искусства к фигуративному был не результатом смены некой художественной школы, а болезненным моральным выбором. Если выбирать выдающегося американского художника старшего поколения, который работал в 70-х, но чьи тревожные образы становятся только глубже и через десять лет после его смерти, то мы должны назвать Филипа Густона (1913–1980).Каждый критик делает глупые ошибки – и в оценках, и в истолковании смысла. Случалось подобное и с автором этих строк, когда он пренебрежительно отзывался о цикле Густона с куклуксклановцами, выставлявшемся в Нью-Йорке в 1970 году. До этого момента большинство считало Густона патентованным абстрактным экспрессионистом с характерным доходчивым стилем: все эти лирические переплетения розового и серого, восходящие к абстрактным плюсам и минусам, которыми Мондриан передавал морские виды в Схевенингене, были похожи на фрагменты Моне, только без внутреннего свечения, чем создавали ощущение воздуха и дрожи; и все равно Густон считался абстракционистом. Однако Густона раздражал назидательный тон американского абстракционизма с его притязаниями на то, чтобы быть венцом и концом истории искусства. «Не понимаю, – писал он в 1958 году, – почему утрата веры в знакомые образы и символы нашего времени следует называть освобождением. Мы все страдаем от нее, и именно это в глубине души подстегивает современную живопись и поэзию». Сейчас нетрудно увидеть, как в 60-х на поверхности его картин начали проступать затвердевшие формы, будто булыжник или мелькнувшая в дымке или серой глине голова, – то, что хочет быть увиденным. Но фигура? Фигуры – это к поп-арту, высокий абстракционизм тут ни при чем. Немудрено, что публика запуталась, когда бурлящие комочки Густона превратились в куклуксклановцев, в этих грозного вида коренастых мультяшных героев в колпаках, разъезжающих с виселицами и сигарами на своих пухлых автомобильчиках. Густон уже работал с такими фигурами в 30-х, и вот они воскресли, потому что, посвятив целый период своего творчества абстракции, художник разозлился на то, какую роль отводит искусству формализм: «В середине 60-х я почувствовал в себе раздвоение, как шизофреник. Из-за войны; из-то того, что творилось в Америке; из-за жестокости мира. Что я за человек… если по любому поводу на меня накатывает ярость и тоска – и после этого я иду в мастерскую, чтобы работать над