Так ссыльные политики, впавшие в немилость придворные и неудачливые соперники – «политические» вливались в общий поток арестантов, идущих в Сибирь. По данным тюремной статистики, в начале XIX века в Сибирь отправляли в среднем 2 тысячи осужденных в год. К началу XX века их число достигло примерно 19 тысяч. За весь XIX век в Сибирь было перемещено около миллиона переселенцев и заключенных, к которым, по-видимому, следует добавить 200–300 тысяч сопровождавших их родственников и домашних.16
В этой огромной массе людей сектанты, оппозиционеры, узники совести были скорее исключением. Их количество определялось правящим режимом и возрастало вслед за восстаниями, нарушавшими ход жизни империи: несколько десятков человек во второй половине XVIII века, несколько сотен в начале XIX века, к концу которого их счет шел уже на тысячи. Первой группой населения, массово пострадавшей от гнева властей, стали староверы. Позже к ним присоединились представители народов Кавказа: чеченцы, авары, лезгины, ингуши, которых в те времена часто путали, ошибочно обозначая общим названием «татары», или «черкесы», – мусульманские повстанцы, в течение десятилетий сопротивлявшиеся русской армии в горах между Чёрным и Каспийским морями. Потом добавились волны поляков, особенно многочисленные после утопленных в крови восстаний 1830–1831-го и 1863 годов. Наконец, после 1860–1870-х годов многочисленную группу ссыльных и каторжных составили народники, руководители движения «Земля и воля», социалисты и другие революционеры. Фёдор Достоевский оставил довольно язвительные портреты товарищей по каторге: «Это был сильно развитой народ, хитрые мужики, чрезвычайные начетчики и буквоеды и по-своему сильные диалектики», – пишет он о староверах, отмечая также, что это «народ надменный, заносчивый, лукавый и нетерпимый в высочайшей степени».17 Кавказские горцы, присланные на каторгу «большею частию за грабежи и на разные сроки»,18 вызывали у него особое любопытство. Наконец, поляки составляли «совершенно отдельную семью, почти не сообщавшуюся с прочими арестантами». «Я сказал уже, что за свою исключительность, за свою ненависть к каторжным русским они были в свою очередь всеми ненавидимы»,19 – резко заключает писатель.Хотя политические преступники оставались в меньшинстве, они были в центре общественного внимания. Судьба каторжного простонародья почти не вызывала сочувствия ни в России, ни за рубежом. Так, Фердинанд де Лануа, популярный французский писатель 1860-х годов, издавший книгу в серии «Библиотека юных девиц» для удовлетворения все возрастающего любопытства публики к Сибири, писал, что «эти рецидивисты, которых можно увидеть на золотых приисках Урала и Алтая или в городских тюрьмах, так мало отличаются от своих европейских собратьев, что их существование нельзя списать на первобытную грубость нравов, невежество, лень и пьянство, которые в них сочетаются с рабским терпением и апатией. Кнут – единственный язык, который они понимают».20
Но когда несколькими страницами ниже автор описывает «политических каторжан», «мучеников патриотизма и свободы», его тон меняется: «Если в будущем Сибири уготована страница в истории, – восклицает он, – вероятно, она будет этим обязана именно этим людям, и никому другому».21 В общественном сознании России, Европы, а вскоре и США, Сибирь все чаще ассоциировалась с каторгой, а каторга – со ссылкой политических преступников. Этот ассоциативный ряд оставался неизменным многие десятилетия.