Бросилась Маша к таловому кусту, сорвала один листик – не нравится, другой, третий… Все подобрать не может: один узкий больно, другой широкий. Выбрала наконец парочку и русалочке подает:
– Сделай одолжение, чтоб один про запас был у меня, на всякий случай неминучий. А вдруг да опять потеряю.
Усмехнулась та, взяла оба, пошептала на них чего-то, обратно подает:
– Я свое слово сдержала, выполнила, неси мой гребешок, а потом уж и себе прилаживай куды хошь, хоть на лоб лепи промеж глаз.
Ухватила Маша листики, про ведра и забыла, бегом в горку кинулась, ринулась, спешит, как на пожар, дух не сдерживает. До ближней бани соседской добежала, в нее юркнула, заскочила, подол задрала, примерила листик, прилепила туда, где ране было. Чует… щелка-то и сделалась промеж ног, губками задвигала, заулыбалась.
Маша рада-радехонька, хватилась второго листочка, а его и нет в руках… Потеряла, пока бежала.
– Эка печаль… – думает, – на мой век и этой хватит, не износится, поди.
Кинулась домой, забежала в горницу, руку под подушку к себе сунула за гребешком… нет его как нет, исчез гребень. Она под перину – пусто. Под кровать искать, за печку заглянула, на полках пошарила, а найти гребешок русалочий не может. Как сквозь землю провалился, куда-то запропастился.
Села на лавку, пот утирает, не знает, как и быть, поступить. Решила обмануть русалку и на этот раз, подсунуть свой гребешок, что Алешка на свадьбу подарил. Из рога коровьего сделан, выпилен, всем хорош. Только зуб один обломан всего лишь.
Так и сделала-поступила. Схватила его, прибежала к речке и русалке в воду кинула, бросила и бегом обратно бежать без оглядки.
Вернулись к вечеру все сродственники с покоса усталые, а Маша на стол чугунок со щами несет, свежий хлеб подает. Вся сияет, лыбится, Алешке подмигивает, рада-радешенька, что впереди сладкая ноченька. И тот, видать, догадался, губы облизывает, на Машину попку поглядывает, ущипнуть ее норовит, к себе притянуть, прижать.
Сели ужинать, щи хлебать, голод унять. Тут свекровь и спрашивает, на Машу поглядывает:
– Слушай, дочка, утром тебя будила, не добудилась, за подушку хватилась, а из-под нее щепка свалилась. Вся зеленая, в воде, видать, моченая, болотиной на весь дом так и несет, смердит. Я ее в печку и кинула, сожгла, чтоб вони не было. Чего такое было? Зачем в постель положила?
Маша и давай отказываться, отнекиваться: мол, не знаю, не видала, откуда что взялось, оказалось. Поговорили, да и забыли. Ужинать кончили, из-за стола встали, посуду собрали. Алешка в дверях стоит, глазами на двор показывает. Поняли друг дружку и айда на подушку. Забрались на сеновал и перины не надо, все одно услада.
Алешка сопит, торопится и не поцелует даже, только дай молодца загнать до конца. Отпыхтелся, отмаялся, на сено откинулся, да и спрашивает жену:
– Как ты ее добыла-вернула, я о том знать не хочу, не желаю. Главное, что на месте кунка, на теле лунка. Только одно не пойму, отчего она поперек вытянулась, не в ту сторону протянулась?
Глянула Маша, поглядела и чуть не обалдела: от ноги до ноги на нее кунка глядит, щурится полумесяцем.
Закричала она, заплакала, к речке бегом кинулась, русалочку кликать-звать, про беду свою рассказывать. Только тихо на речке, лишь вода шумит-журчит, бережки точит, моет, листочки таловые мочит. Вспомнила Маша про второй листик, кинулась искать по берегу, да где его найдешь, как отличишь.
Долго она так ходила-бродила, пока Алешка ее в дом не свел, на кровать не уложил. Утром проснулся – нет жены. Он к речке. А та все по бережку ходит, ползает, листочки таловые собирает, к себе примеряет, слезы на землю роняет.
И так каждый раз: уведут в дом, а она обратно тайком бежит, спешит, листочки собирает. Тронулась Маша умом, как ребеночек стала. Каждое утро к речке бежит, листики ворошит, к кунке прикладывает. Алешка с горя запил, загулял, по пьяному делу с мостика свалился, захлебнулся в воде.
Вот и шути после этого с русалками. Что за мухой с обухом гоняться – и себе лоб расшибешь, и ее не догонишь. А беда, как журавель, межи не знает, через нее ступает, на любой двор тень бросает.
Рыжики
Коль говорить не хочется, то и язык не ворочается. У меня губы да зубы – два забора, а удержу все одно нет. Забыл уж, как крестился, а как родился, и вовсе не помню. Чего сказывать-рассказывать, когда неча на хлеб намазывать. Было у меня, молодца, четыре отца, а третий батюшка. Пошли они с моей матушкой по полю ходить, горох лущить. Ходили, лущили, зернышки в рот ложили. А одно-то упало, в рот не попало, закатилось матушке под подол, а оттудова да на широкий двор. Прознал про ту горошинку матушкин батюшка, мой родной дедушка. Брал он в руки хворостинушку, тонкую тростинушку, учил, лечил мою матушку, брал за длинную косоньку, повел на двор к моему батюшке да играли там свадьбу горькую, свадьбу пьяную да веселую.