В целом – скромное зримое воплощение Бога Всего, Господа Противоположностей, который не только стоит вне времени, но и управляет извне всех обычных религий как реальность вечно доступного вневременного мгновения.
– Вы покажете пьесу, – сказал драгоман.
– Ага, ага, – ответил я. – Что еще новенького?
Слова «драгоман сказал» или «я ответил» неправильно передают происходящее, поскольку в плеромической среде, которая и не среда вовсе, звук не распространяется. Ни у меня, ни у Аглаи не было воздуха в легких. Плерома удовлетворяла потребность нашего мозга и клеток в кислороде, но ощущение было такое, будто мы тонем в Полноте. Знаю, что наши товарищи на корабле корчились, силясь двинуться, силясь вдохнуть исчезнувший воздух, и о постановке Шекспира думали не больше, чем выброшенная на берег рыба – о таблице умножения.
Но то ли «Муза», то ли драгоман, то ли они вместе сделали со мной и с Аглаей что-то такое, что мы могли думать, двигаться и, складывая слова мыслями и губами, даже в этом золотистом отсутствии воздуха, превращать их в слышимую речь.
– Вы будете играть? – спросил драгоман, очевидно от имени висящего перед нами Абраксаса.
Я глянул на Аглаю. Она кивнула, но это было излишне. После того, что произошло в отсеке «Музы», мы с ней были настроены как два камертона, отзывающиеся на одну и ту же ноту.
– Мы исполним отрывки из «Ромео и Джульетты», – сказал я. – Насколько это возможно для труппы из двух человек.
Ни Кемп, ни Бербенк, ни кто-либо еще из старших членов труппы не выбрал бы «Ромео и Джульетту» для постановки, которая решит судьбу человечества, или даже просто для важного выступления. Как бы ни любили ее арбайтеры и мыторы по всему Теллу (да и сама труппа, сказать по правде), это была ранняя, простая пьеса Шекспира: блистательная по временам, но без недостижимых высот «Короля Лира», «Гамлета», «Отелло», «Бури» или даже Шотландской пьесы.
Какой у нас был выбор? Вроде бы перед Богом Солнца и Тьмы правильнее ставить «Бурю» с ее всевластным волшебником и волшбой, заколдованными островами, порабощенными расами и отказом от власти. Пьесу, которой, если верить пьяной болтовне Кемпа, Шекспир простился с театром, буквально выбросив в море Книги Просперо.
Но Просперо я бы не сыграл даже в лучший свой день. Я никогда не учил эту роль на случай подмены и вообще не играл в «Буре», когда мы изредка ее ставили. И как ни сокращай эту пьесу, мы с Аглаей не сыграли бы ее вдвоем.
Конечно, «Ромео и Джульетту» тоже вдвоем не сыграешь, но я хотя бы регулярно играл Самсона в первой сцене («Нет, синьор! Я не вам показываю кукиш, синьор! Я его просто показываю, синьор!») и был дублером Аллейна на случай, если бы тот не смог играть. Аглая же была потрясающей Джульеттой.
И мы начали.
Мы решили считать корпус корабля как бы стеной за нами, чтобы лучше ощущать границы сцены; к тому же на него можно было опереться, если плеромическое головокружение станет уж слишком сильным. Помимо нелепого петухоголового Абраксаса – одинокого Царя, Оков Незримости, Разрушителя циклов Рабства, Перводвижителя, – в Плероме не на что было смотреть и не за что уцепиться, кроме драгомана и корабельного корпуса. И Аглаи. Я глянул на нее, кивнул и отплыл на несколько ярдов.
Аглая глядела на меня и наверняка гадала, прочту ли я все стихи Хора, но я нетвердо их помнил и ограничился началом. Затем поднял руки и обычным голосом обратился к Абраксасу, восседавшему теперь на золотом троне, которого тут не было секунду назад:
– Вообрази, если хочешь, двух молодых людей, Самсона и Грегори, из дома Капулетти, входящих с мечами и щитами.
Затем я сыграл все диалоги между Самсоном и Грегори (эту часть я помнил хорошо), потом, легко импровизируя, обрисовал драгоману и Владыке Света и Тьмы общее положение, а дальше сыграл вход Абрама и слуги Монтекки. Другими словами, свою реплику про кукиш я все-таки произнес.
Аглая скрестила руки на груди. Я мог прочесть ее мысли: «Ты и Джульетту собираешься играть?»