Грядет тяжелая ночь. Свет слишком тусклый, чтобы читать, тело слишком бодрое, чтобы погрузиться в сон, ум слишком устал, чтобы философствовать.
Стоит Гансу наконец заснуть, как приходят сны. Ему снится заключение, снится расстрел, снится сидящий в камере отец, а потом и собственная камера. Ему снится Лиза. Почему именно Лиза, ведь они так давно не разговаривали?..
Ганс открывает глаза, но продолжает видеть перед собой лицо Лизы, лицо четырнадцатилетней Лизы, столь юной и, главное, еще не помолвленной с другим. После того как Ганс ее бросил, она хотела умереть, но осталась жить. И жила хорошо. Ганс решает завтра первым делом написать Лизе. Во что бы то ни стало. Когда-то он очень ее любил. Любил в самые мрачные часы своей жизни, и теперь они снова настали. Здесь, в темноте, поджидает смертельная тоска, сжимающая горло сильнее любой болезни. С трудом дышать, желать подняться и не иметь на это сил… Стремящаяся к самоубийству девушка давно преодолела свою тоску, она способна действовать, пусть даже действия ее разрушительны. Если бы Иисус Христос не воскрес, тогда… Смысл не столько в том, чтобы терпеть тоску, сколько в том, чтобы воспринимать ее как великую ценность – ты ведь не хочешь быть одним из тех, кто не ощущает ничего помимо приятностей, одним из тех, кто до беспамятства упивается собственной слепотой? Ты ведь не хочешь быть одним из них, Ганс? Тоска – драгоценный товар, прими его и забудь на сегодня об оправданиях. Забудь об уколах и таблетках.
Ганс переворачивается на живот и утыкается носом в матрас, пахнущий его собственным потом. Храп раздражает. На кровати Алекса спит кто-то другой, и никакие взрывы не раздражают так, как храп чужого тебе человека. Ганс затыкает уши и закрывает глаза. Думай о Лизе, мысли о ней помогали в тюрьме, возможно помогут и теперь. Думай только о Лизе, о поцелуях и прикосновениях в темноте, о поцелуях и прикосновениях под одеялом, о поцелуях и прикосновениях к голой коже. Он снова видит Лизу. Нет, не Лизу. Кое-кого другого. И вдруг весь сон как рукой снимает. Если бы только смерть Эрнста не пробудила к жизни прошлое – прошлое, о котором он не говорил с Вернером, и прошлое, о котором не может говорить даже с ним. Если бы только Алекс был здесь!.. А впрочем… Ганс все равно не стал бы ему ничего рассказывать. Даже после того, что Алекс говорил о Рёме.
Ганс переворачивается на спину и вытирает со лба пот. Лиза, думай о Лизе. Он напишет ей завтра.
1937–1938 годы
Подрывная деятельность, контрабанда валюты и… подобные вещи. Его обвиняют в грехах молодости, порочность которых существует только в глазах бюрократии, любой здравомыслящий человек посмеялся бы над ними. Здравомыслие, однако, далеко не заведет – ни в партии, ни в армии. Гансу пришлось узнать об этом уже в девятнадцать лет. Но там, где кончается здравомыслие, начинается харизма – в этом вся магия Гитлера. Гансу и самому харизмы хватает, чтобы сделать блестящую карьеру. Потому на допрос он отправляется в приподнятом настроении, на двери его камеры большими буквами написано «Юноши», словно он еще ребенок. Обращаются с Гансом не так, как пристало обращаться с солдатом, – его перевели в гражданскую юрисдикцию. Раздражает: зря он, что ли, торчит в казарме и хочет поскорее стать офицером? Только бы вся эта история не помешала его планам! Впрочем, настроен он оптимистично. Ганс подготовил хорошую линию защиты, он умеет говорить – если он что-то и умеет, так это говорить. Дорога в комнату для допросов длинная, и он снова прокручивает в голове аргументы: его намерения заключались исключительно в том, чтобы привить юношам, находящимся под его руководством, национал-социалистические ценности, и если для этого он пошел своими, возможно нестандартными, путями, следует помнить, что цель оправдывает средства. В душе они всегда остаются верными Гитлеру, даже если предпочитают называть себя спутниками, а не гитлерюгендцами.
Вот что Ганс скажет, и слова его не будут полной ложью. Спутники ставили палатки, разводили костры, проводили спортивные соревнования – и поначалу даже верили в Гитлера. Потом, правда, больше в Стефана Георге и Фридриха Ницше и, прости господи, время от времени даже цитировали стихи Генриха Гейне. Ну и что с того? В конце концов, Гейне – один из величайших немецких поэтов, пусть и еврей! Впрочем, не стоит упоминать об этом в защитной речи. Запрещенные книги, которые нашли в их с Вернером комнате, он читал якобы из чистого любопытства: врага надо знать в лицо. А самодельные флаги и эмблемы, которыми украшали себя спутники, чтобы их не путали с гитлерюгендом, – это всего лишь юношеское рвение, которое не должно разрушить блестящую карьеру на государственной службе. Вот что Ганс скажет, и глаза его загораются при мысли о том, как он будет выступать со своей речью перед гестаповцами – твердым голосом и размеренными жестами, уверенно, но не высокомерно, учтиво, но не унижаясь, как и полагается немецкому офицеру. В следующий раз они дважды подумают, прежде чем написать на двери камеры «Юноши»!