Алекс не отвечает и только перекатывает пустую трубку из одного уголка рта в другой. Лицо его ничего не выражает, что ему несвойственно. Ни сожаления, ни триумфа… От гневного румянца не осталось ни следа… Алекс ведет себя так, словно не он сейчас выступил с пламенной речью против вермахта, словно он простой наблюдатель. Ганс нервно откашливается, но больше ничего не говорит. Он думает о том, как быть. Дальше так продолжаться не может. Вилли берет со стола черновик листовки, который профессор Хубер оставил по ошибке – или, быть может, в надежде, что студенты одумаются и вернутся к тем взглядам, которые сам он считает правильными.
Вилли торопливо просматривает черновик и качает головой.
– Алекс прав, – вздыхает он, – мы действительно не можем это напечатать.
– Фразу о вермахте, мы, конечно, вычеркнем, – отвечает Ганс, – быть может, эта листовка вообще будет последней. Быть может, она пробудит сердца людей…
В эту секунду Ганс снова вспоминает о черновике Кристеля, который лежит в кармане пиджака и который он забыл отдать профессору Хуберу. Что ж, пожалуй, это к лучшему.
– Значит, последняя листовка будет иметь решающее значение, – бормочет Алекс, а потом внезапно оживает и даже улыбается: – Я же обещал это Лило!
С этими словами он встает и приносит из комнаты Софи пишущую машинку.
Сегодняшней ночью все становится почти как прежде: Алекс насвистывает русские песни, Ганс – немецкие, в промежутках между Вилли напевает хоралы, в это многоголосие гармонично вливаются стук пишущей машинки и жужжание гектографа. Сейчас, в шумной суете, они втроем твердо верят в свое дело, верят в мир и свободу, верят в будущее. Им кажется, словно так будет продолжаться всегда.
17 февраля 1943 года
Но когда сердца людей отказываются пробуждаться, когда мы ночами печатаем и рассылаем листовки, а слова больше не находят своего адресата, когда мы шлем листовки по собственным адресам, а те не доходят, когда мы оставляем их ночью на улицах, а до рассвета они исчезают, а когда не исчезают, то люди просто переступают через них, потому что не хотят видеть то, что им запрещают видеть, и не видят того, что не хотят видеть; когда мы пишем на стенах, а люди проходят мимо, глядя в другую сторону, когда мы неделями не спим, а Германия никак не просыпается; когда университет пребывает в полудреме, а студенты и студентки, сокурсники и сокурсницы ходят на лекции словно сомнамбулы, словно до них не дошло наше воззвание – нет, не только «Белой розы», воззвание немцев ко всем немцам, словно они не знают, что многие думают так же, как они, – очень многие! – когда, возможно, они действительно не знают, ничего не видели, ничего не хотели видеть; и когда мы смотрим на тебя и знаем, что ты снова думаешь только о Нелли, о Вале, о своей маме, своей матушке России, когда мы знаем, что Лило могла сделать тебе поддельное удостоверение личности, все-таки она художница, она бы не хотела, но все равно пошла бы на это ради тебя; когда мы знаем, что ты сейчас думаешь о свободе; когда мы говорим «свобода и честь» и подразумеваем совершенно иное, нежели Гитлер, а ты – что-то совершенно иное, нежели мы; когда мы снова вместе сидим до утра и обсуждаем наш следующий шаг, и нам, по сути, больше нечего сказать друг другу, потому что нет никакого «следующего шага», потому что без восстания нет будущего, потому что мы по-прежнему верим в восстание, а ты больше не веришь; когда наш последний рывок, последняя листовка не имеет решающего значения, не пробуждает сердца людей, не склоняет чашу весов в нашу пользу; когда мы не хотим в это верить, а ты веришь; когда Вилли уже ушел домой, а ты нет, потому что наша квартира – твой дом, потому что Россия – твой дом, потому что у тебя нет дома; когда нам больше нечего сказать друг другу и мы не можем вынести молчания, когда мы вспоминаем лето, «Мы должны что-то сделать!», и мы действительно что-то сделали, но этого оказалось недостаточно – что бы мы ни сделали, этого оказалось бы недостаточно, и когда Софи наконец находит в себе силы сказать:
– Так больше не может продолжаться. Мы должны отнести листовки в университет. Да, средь бела дня. Мы положим листовки прямо перед аудиториями, и никто не сможет пройти мимо, не сможет перешагнуть через них. Тогда что-то сдвинется с места. В ту или иную сторону. Но так больше продолжаться не может!
И когда ты знаешь, что она права… то что тогда?
Алекс медленно встает из-за стола.
– Мне нужно подумать, – шепотом говорит он, не глядя ни на Ганса, ни на Софи. – Я русский, и потому на меня с самого начала падут подозрения…
– Понимаю, – отвечает Ганс.
– Я не говорю «нет».
– Знаю.
Алекс берет пальто со спинки стула и неуклюже, неторопливо надевает, словно пытаясь выиграть время. Однако Софи права, пора действовать, так или иначе что-то должно сдвинуться с места.
– Ты куда? – спрашивает Софи.
Алекс ненадолго задумывается, а потом отвечает:
– К родителям. Последние несколько недель они меня почти не видели.
Ганс кивает:
– Не забудь шапку.