подполье. Как этого Ричарда, пьесу про которого ставит твой негодяй комедиант.
Она действительно походила на летучую мышь, в своих длинных черных одеждах.
Глаза ее были печальны. "Сейчас самый раз", — подумала Фиттон и вынула письмо.
— Ваше величество, есть люди, которые ставят вашу красоту превыше всего.
Разрешите мне прочесть.
— Дитя, дитя, — сказала королева, снисходительно улыбаясь. — Что вы в этом понимаете?
Я так его любила, а теперь он… Ах, как же он будет каяться и плакать, каяться и плакать, -
добавила она медленно и плотоядно, — но тогда ему уже ничего не поможет. — Она покачала
головой. — Читайте письмо.
Фиттон стала читать.
Королева сидела неподвижно, положив на колени широкие кисти рук, которые
приобрели уже жесткость и отточенность когтей хищной птицы.
Фиттон она будто не слушала. И только раз подняла голову.
— Постойте! Как хорошо он пишет, — сказала она медленно.
"Прекрасная красота ее величества является единственным солнцем, освещающим
мой маленький мирок". Ах, как хорошо это сказано! Это Пембрук, конечно?
Фиттон кивнула головой.
— Когда это все кончится, ты приведешь его сюда. Слышишь?
— Слышу, ваше величество, — сказала Фиттон и положила письмо на кровать.
Ей надо было торопиться. Сегодня будет представление, надо же предупредить
Шекспира. Пусть сейчас же уезжает из Лондона.
ГРАФ ЭССЕКС
"Меланхолия и веселость владеют мной попеременно; иногда я чувствую себя
счастливым, но чаще я угрюм; время, в которое мы живем, непостояннее женщины,
плачевнее старости; оно производит и людей, подобных себе: деспотичных, изменчивых, несчастных; о себе скажу, что я без гордости встретил бы всякое счастье, так как оно было
бы простой игрой случая, и нисколько бы не упал духом ни при каком несчастье, которое
постигло бы меня, ибо я убежден, что всякая участь хороша или дурна, смотря по тому, как
мы сами ее принимаем."
(Из письма Эссекса к леди Рич.)
В замке было много комнат — и огромных, и малых, и даже несколько зал. Одна, что
поменьше, для фехтования, другие, очень большие, для пиршеств и иных надобностей.
Эссекс засел в самой маленькой, удаленной от всего каморке, — почти под самой крышей -
и с утра никуда из нее не показывался. В фехтовальной зале (там и собрались все
заговорщики) передавали, что он все время сидит и пишет, но вот кто-то зашел к нему и
увидел: что Эссекс написал, то он и изорвал тут же. Вся комната была усыпана как будто
снежными хлопьями, а сам он ходил по ним, хмурился и думал, думал. А так как думать
сейчас было уже не о чем, то внизу встревожились и пошли посмотреть; остановились
около двери, послушали — шаги за дверью звучали не отчетливо-мелко и звонко, как всегда, а падали — медленные, мягкие, очень утомленные. О чем он думает? Говорят — пишет
письмо королеве — требует объяснения. Да полно — письмо ли он пишет? Не завещание ли
составляет?
В общем, в фехтовальной зале было очень мрачно и тяжело, и никак не помогало то, что заговорщики зажгли все свечи. Разговоры не вязались, ибо каждый думал о своем. Но
свое-то у всех было одно, общее для каждого, и если до этой проклятой мышеловки об
этом своем можно было говорить долго, красочно и интересно, то теперь оно уменьшалось
до того, что свободно укладывалось в короткое слово "конец".
— Конец, — сказал граф Блонд и тяжело встал с кресла. Все молчали, он пояснил: — Так
и не показывается из комнаты, еще утром я надеялся на него, а сейчас…
Он подумал, усмехнулся чему-то и, словно недоумевая слегка, развел полными, почти
женскими кистями рук с толстыми белыми пальцами.
В большой зале было сыро, от света больших бронзовых подсвечников на полу
наплывали прозрачные пятна и целые озера света, но и через них Бог знает откуда
струилась та уверенная безнадежность, которую один Блонд принимал так полно, ясно и
спокойно, что, казалось, иного ему и не требовалось.
Он прошелся по зале, поправил перевязь шпаги (все были подтянуто и подчеркнуто
одеты, как на парад) и вдруг, словно вспомнив что-то, спросил:
— А актеры не приходили?
Ему сказали, что один пришел и его провели наверх, к графу. То, что актер все-таки
пришел, было таким пустяком, о котором и говорить-то серьезно не следовало, но Блонд
вдруг оживился.
— Вот как, — сказал он бодро, — и не испугался! Ай да актер! Как же его зовут?
Ему ответил начальник личной стражи графа высокий, костлявый ирландец с красиво
подстриженной бородой и быстрыми, стального цвета, пронзительными глазами.
— Кто он — не знаю, фамилию он сказал, да я забыл. Кажется, что-то вроде Шекспира.
Но молодец! Так стучал и требовал, чтобы его провели к самому графу, что я подумал — не
иначе как из дворца.
— Если это Шекспир, то он, верно, может кое-что знать, — сообразил Ретленд, едва ли не
самый молодой из заговорщиков. — Он все время трется около Пембрука, а этот гаденыш
уже ползет на брюхе в королевскую спальню.
— Вот как, — удивился Блонд, хотя он знал, конечно, много больше Ретленда. -
Интересно!
— Да, этот время не теряет, — ответили ему сразу несколько голосов, — теперь Пембрук
обрадовался, нанял всех стихоплетов, и они сидят и строчат любовные сонетки.