Синагога на Келли-стрит была заперта. Парадный подъезд был по-прежнему заколочен. Он надеялся, что с рабби все в порядке, ведь это был такой чудесный день: небо было таким голубым, и улицы были дочиста вымыты весенними дождями – в такой день ни с кем не может случиться ничего дурного.
Он прошел мимо арсенала и посмотрел на бронзовый монумент герою Первой мировой в маленькой жестяной шляпе и облегающих лосинах, подумав: почему нет памятников тем, кто погиб в Битве за выступ? Может быть, это все было слишком недавно. Может быть, такой памятник уже делают в какой-то студии или мастерской – в Вашингтоне или Париже, где живут все художники. Он присел на ступеньки, рассматривал зеленые почки, набухающие на ветвях вязов, воробьев, щебечущих в бледной зелени ветвей, и вдруг подумал: а далеко ли от Парижа до Праги? Должно быть, там, в Праге, уже нет никакого гетто. Нацисты, наверное, убили всех, кто там жил. В голове его замелькали картинки лагерей из киножурналов в «Венере»: мужчины с запавшими глазами, худосочные женщины-скелеты и мертвые тела, сваленные в кучу, будто мусор во дворе дяди Джимми Кабински. Как могли они такое сделать? Как вообще такое возможно? Почему никто их не остановил? Где в это время был Бог? Почему Он допустил, чтобы столько людей погибло? Мужчин. Женщин. Детей.
И вдруг он подумал: наверное, они убили и жену рабби.
Убили Лию.
Ну конечно же! Это проклятые говнюки-нацисты наверняка отправили ее в концлагерь. И засунули в газовую камеру. Или уморили голодом. Или застрелили. Или зарыли в землю заживо.
Точно!
Вот почему рабби Хирш время от времени бросает взгляд на прекрасное лицо Лии на том самом коричневом фото и погружается в печаль. И еще одно. Он как-то раз сказал мне, что в молодости попытался жить без Бога. А затем вернулся к Богу и стал раввином. Он упомянул это вскользь, будто это не было чем-то существенным. Но все-таки что-то значило, раз уж об этом вообще заговорил. Может быть, теперь… может быть, из-за того, что случилось с Лией, с миллионами других евреев – может быть, он снова передумал? В какие-то моменты его лицо выдавало человека… ну, не то чтобы запутавшегося. И даже не несчастного, потому что спустя минуту он вновь становился другим, объясняя очередное слово на идише или говоря о Зигги Эльмане. Нет – в эти моменты его взгляд был полон… горечи. Будто бы Бог его вконец достал. А может, и хуже того – он выглядел как раввин, который утратил веру в Бога.
Майкл встал и почувствовал тяжесть в животе; он удивлялся своей глупости, тому, что не подумал об этом раньше. Теперь он знал, что рабби Хирша нужно расспросить о чем-то большем, чем просто слова, чем истории о далекой Праге. Ему нужно было знать, что произошло с женщиной по имени Лия, с женой рабби. Ему нужна была ее история. А заодно и история самого рабби.
А потом он увидел вдалеке, в квартале от парка, рабби Хирша; тот едва плелся под весенними деревьями Келли-стрит. На расстоянии он выглядел маленьким и беззащитным в черном плаще и черной шляпе. Майкл побежал к нему. Он хотел сказать рабби, как ему жаль, что он не сразу понял, что случилось с его женой Лией. Он хотел сказать еще много чего. А потом увидел, что рабби Хирш несет два пакета с покупками. Рабби увидел подбегающего к нему Майкла и просветлел лицом.
– Привет, Майкл.
– Все хорошо.
– Вы не поверите, – сказал Майкл возбужденно, – мы сегодня купили костюм и сэкономили три с половиной доллара, а все из-за идиша!
Пока рабби отпирал дверь, Майкл начал рассказывать ему всю историю. Рабби прыскал со смеху, просил Майкла повторить фразы на идише – тем временем они добрались до кухни и водрузили пакеты на стол. Мальчик взглянул на фотографию Лии, но не смог спросить о том, как она умерла. Уж очень счастливым выглядел рабби. Они достали из пакетов две бутылки вина, коробки с мацой и три жестянки с супом.
– А это все по какому поводу? – спросил Майкл.
–
– Пасха, – поправил Майкл. – Писька – это… ну, в общем, то, чем пи́сают. То есть…