На площади слышалась непривычная уху русского солдата органная музыка, возвышенная и печальная, доносившаяся из собора, а мимо дома, в котором расположился штаб макаровского полка, тягач с грохотом тащил обгоревший, закопченный Т-34; на башне его все еще четко обозначалась, только уже черная от съеденной огнем краски цифра 196. Это была машина командира танкового батальона капитана Сегала. Из окна виден был и собор — огромный, строгий, высоко и прямо взметнувший свои стены и четырехугольные башни вверх; возле его глухой стены, в сквере, солдаты из похоронной команды копали братскую могилу. В нее готовились опустить тех, кто четыре дня назад был убит на улицах этого городка. Теперь они лежали перед алтарем, прикрытые брезентом. Пастор, который играл сейчас на органе погребальную мелодию Вагнера, сам перенес ночью труп Сороки и положил его рядом с остальными. У смерти в любом ее виде всегда есть свой запах и свой цвет, и в чувствах живых этот запах и цвет надолго оставляют след непримиримости с ними.
Пока солдаты из похоронной команды большими саперными лопатами, вырывшими уже не одну могилу в землях Венгрии и Австрии, обравнивали стенки глубокой квадратной ямы, Фаронов и Харламов, бросая невольные взгляды на них, ходили вдоль ограды, тихо разговаривая, поджидали капитана Сегала. У главного входа в собор покуривали, сидя на ступеньках, дивизионные оркестранты и два отделения солдат, набранные из рот для почетного караула и совершения похоронных залпов. Макаров приказал похоронить убитых со всеми воинскими почестями, и солдаты, сидя на приступках главного соборного входа и слушая траурную мелодию, лившуюся из многочисленных трубок и труб органа, говорили негромко, что этим погибшим здорово повезло: они и на земле належались и готовят их к погребению под такую божественную музыку, от которой по спине ходят мурашки.
— Это хоть душа порадуется, — говорил красивый, с обвислыми плечами ефрейтор, вытянув длинные ноги в ушитых кирзовых сапогах и заботливо протирая платочком кнопки клавишей на своем блестящем, как новенький самовар, тромбоне.
— Ну да, — скептически отвечал ему другой трубач, усмехаясь одутловатыми губами и поглядывая на остальных, словно призывая в свидетели, — небось сам-то ни под какой орган не захотел бы…
Тот и не спорил.
— Конечно. А то как же… Кому ж помирать допрежь времени хочется? Я это об тех, кому уж суждено, кому доля такая выпала. — Он, как видно, был разговорчивым, а может, присутствие мертвых, лежащих в соборе, сделало его таким разговорчивым. — Они тута погибли, чтобы других сберечь для другого разу. А то как же? Всем в одночасье нельзя. Кому раньше, кому позднее…
Он говорил об этом спокойно, как старый священник, давно примиренный с неизбежностью смерти, и хотя в его словах была большая доля правды и все — и музыканты, и бойцы, сидящие здесь, — понимали, что это, в общем-то, так и есть и что кому-то чуть позже придется платить за другие города и деревни смертную дань, все же такая до предела обнаженная истина тромбониста никому не нравилась.
Саврасов, сидящий тут же на ступеньках, тяжело поднял голову. Молчаливый, подавленный гибелью своих товарищей, которые сейчас лежали под брезентом, где мог лежать и он рядом с ними, весь переполненный скребущей душу траурной мелодией Вагнера, он не выдержал и сорвался.
— Заткнись ты, журавль колодезный! — сказал громко и с вызовом. — «Допрежь», «тута»! Слова-то правильно произнести не можешь, а туда же — в философы! Что ты понимаешь в солдатской смерти? Дали тебе самоварную трубу — вот и дуди… до посинения!..
К удивлению всех и самого Саврасова, наговорившему красивому, с обвислыми плечами музыканту разных дерзостей, тот даже не обиделся.
Сидящий рядом трубач с одутловатыми губами тронул Саврасова за рукав, тихо попросил:
— Не надо. Не обижай Лешку. Он ведь к нам угодил по ранению. У него вся грудь осколками искромсана. В Карелии воевал.
Саврасов махнул рукой, поднялся и пошел к ограде, у которой увидел старшину Якименко и Залывина. Они смотрели в сторону штаба, откуда нечетким строем направлялся к собору еще один оркестр — полковой.
— Вон, Саврасов, погляди, — сказал ему Якименко, — музыкантов навалом. Батя, видно, решил устроить торжественные похороны.
— Вижу, — буркнул он. — Они заслужили.
Старшина за эти дни, что находился в санроте, поправился, посвежел, опять выглядел как красная девица. «Тоже вот везет прохиндею, — с неприязнью подумал о нем Саврасов. — Музыкант прав: кому что суждено. Если бы не та девица, пришлось бы старшине с нами на танках трястись. И как бы оно еще получилось…»
Кто раньше, кто позже. Опять выходит, прав этот музыкант с обвислыми плечами. И в самом деле, какой дьявольский у войны закон: обязательно кому-то надо умереть раньше, чтобы другой пожил дольше. Какая же это злая зависимость одного от другого…