В самом точном смысле образ является отпечатком, следом или физическим впечатлением, аффективным состоянием самих тел, эффектом некоего тела на наших жидких и мягких частях; в переносном смысле, образ – это идея аффективного состояния, вынуждающая нас познавать объект только через его эффект. Но такое знание вовсе не является знанием, это не более, чем узнавание. Из него следуют характеристики индикации вообще: первичное «индицируемое» никогда не является нашей сущностью, но моментальным состоянием нашей изменчивой конституции; вторичное (косвенное) индицируемое никогда не является сущностью или природой внешней вещи, но явлением, позволяющим нам только узнать вещь, начиная с ее эффекта и, следовательно, справедливо или несправедливо утверждать ее простое присутствие.[266]
Плоды случая и встреч, служащие для узнавания, чисто индикативны, а идеи, коими мы обладаем, являются невыразительными, то есть неадекватными. Неадекватная идея не является ни абсолютной утратой, ни абсолютным неведением: она свертывает утрату знания.[267]Такое утрачиваемое нами знание двояко: знание о нас самих и об объекте, производящем в нас аффективное состояние, чьей идеей мы обладаем. Таким образом, неадекватная идея – это идея, которая свертывает – как формально, так и материально – утрату знания о своей собственной причине. Именно в том смысле она остается невыразительной: «усеченной», подобно следствию без предпосылки.[268]
Итак, существенным является то, что Спиноза показал,Значит, наша проблема трансформируется. Вопрос уже ставится не так: Почему мы имеем неадекватные идеи? Но наоборот: Как мы доходим до формирования адекватных идей? У Спинозы то же годится для истины, как и для свободы: они не даны в принципе, но проявляются как результат долгой деятельности, посредством которой мы производим неадекватные идеи, увиливающие от сцепления внешней необходимости.[271]
Потому спинозистское вдохновение является глубоко эмпиристским. Всегда поражает констатация различия во вдохновении между эмпириками и рационалистами. Одни удивляются тому, что не удивляет других. Если послушать рационалистов, то истина и свобода являются, прежде всего, правами; рационалисты спрашивают себя, как мы можем лишаться своих прав, впадать в ошибку или утрачивать свободу. Вот почему рационализм находит в адамической традиции, принципиально устанавливающей образ свободного и справедливого Адама, тему, особенно соответствующую его заботам. В эмпирической перспективе все наоборот: удивительно то, что люди порой умеют постигать истину, умеют иногда понимать друг друга, а иногда освобождаться от того, что их сковывает. По той энергии, с какой Спиноза постоянно противится адамической традиции, мы уже опознаем эмпиристское вдохновение, постигающее свободу и истину как последние продукты, возникающие в конце. Один из парадоксов Спинозы – и это не единственный случай, когда мы видим, как он проявляется, – состоит в том, чтобы обнаружить конкретные силы эмпиризма, дабы поставить их на службу новому рационализму, одному из самых суровых, какого мы никогда не знали. Спиноза спрашивает: Как мы сумеем сформировать и произвести адекватные идеи, когда нам с необходимостью дается столько неадекватных идей, отвлекающих нашу способность и отделяющих нас от того, что мы можем?