Мы любим говорить, что никто не знает часа своей смерти, но воображаем, будто час этот расположен в некоем неопределенном и далеком пространстве, мы и не думаем как-то связать его с нынешним днем и совсем не предполагаем, что смерть — или ее первое поползновение, после которого она нас уже не выпустит, — может произойти прямо сегодня: ведь день уже начался, он нам более или менее ясен, и каждому делу заранее отведено свое время. Нам очень важно отправиться на прогулку, чтобы успеть в этом месяце вдохнуть весь необходимый нам свежий воздух, мы поколебались, какое пальто прихватить с собой, какого кучера позвать, вот мы уже в фиакре, весь день впереди, хотя времени у нас не так много: надо бы вернуться вовремя, потому что мы ждем в гости приятельницу; хотелось бы, чтобы завтра погода была так же хороша, как сегодня, и мы не догадываемся, что смерть, вызревавшая у нас внутри, в самой глубине, выбрала именно этот день и через несколько минут, не успеет экипаж въехать на Елисейские Поля, выйдет на сцену. Возможно, тому, кого постоянно ужасает именно присущая смерти необычайность, покажется, что есть что-то успокаивающее в том, чтобы первая встреча с ней произошла именно так: пускай смерть превратится в знакомое, привычное, повседневное событие. До нее был хороший обед, сборы на прогулку, все, чем занимаются здоровые люди. На ее первую атаку наслаивается возвращение в открытом экипаже, и, как ни худо было бабушке, немало знакомых могли бы засвидетельствовать, что в шесть часов, когда мы с ней возвращались домой, была превосходная погода, и бабушка проехала мимо них в открытом экипаже, а они с ней раскланялись. Легранден, шедший в сторону площади Согласия, остановился и приветствовал нас с удивленным видом. Я еще не успел отрешиться от жизни и напомнил бабушке, какой он обидчивый, и спросил, ответила ли она на его поклон. Ее, наверно, покоробило мое легкомыслие, она махнула рукой, словно говоря: «Какая разница? Все равно».
Да, вот сейчас, пока я искал фиакр, можно было сказать, что бабушка посидела на скамейке на авеню Габриэль, а потом прокатилась в открытом экипаже. Но разве это правда? На авеню Габриэль в самом деле есть скамейки, но, хотя скамейка подчиняется законам равновесия, энергия ей не нужна. А живому человеку, даже если он сидит на скамейке или в экипаже, необходимо приложить некоторое усилие, чтобы не упасть, хотя обычно мы этого усилия не замечаем, как не замечаем атмосферного давления, воздействующего на нас со всех сторон. Наверно, если бы в нас вложили пустоту и дали нам почувствовать, как давит на нас воздух, мы бы ощутили чудовищную, непреодолимую тяжесть за миг до того, как она нас расплющит. Вот так, когда в нас разверзаются бездны болезни и смерти, когда нам нечего противопоставить неистовству, с которым обрушиваются на нас весь мир и наше тело, оказывается, что для того, чтобы вынести даже вес наших мышц, даже дрожь, дробящую наш костный мозг, да хотя бы даже просто удержаться в положении, всегда казавшемся нам самым обычным, нейтральным, чтобы голова не клонилась набок, а взгляд оставался спокойным, от нас требуется жизненная энергия, и все это дается нам ценой изнурительной борьбы.
Потому-то Легранден и посмотрел на нас с таким удивлением, что ему, как всем проходившим и проезжавшим мимо, показалось, что бабушка, вроде бы сидящая в фиакре, тонет, соскальзывает в пропасть, безнадежно цепляясь за подушки, едва удерживающие ее поникшее тело; волосы ее растрепались, глаза блуждали, не в силах больше сдерживать натиск образов, которые тщетно пытался охватить взгляд. Казалось, будто она, по-прежнему сидя рядом со мной, уже окунулась в тот неведомый мир, где на нее обрушились удары, следы которых я совсем недавно заметил на Елисейских Полях: ее шляпку, лицо, накидку смяла рука невидимого ангела, с которым ей пришлось бороться.