— Как в «Копьях» Веласкеса[378], — продолжал он, — победитель, как и подобает всякому благородному человеку, подходит к наиболее смиренному, так и я сделал первый шаг вам навстречу, потому что я был всем, а вы ничем. В ответ на мое движение, которое мне самому невместно называть исполненным величия, вы проявили глупость. Но я не пал духом. Наша вера проповедует терпение. Надеюсь, мне зачтется то терпение, с каким я отнесся к вам; я лишь улыбнулся в ответ на то, что можно было счесть оскорбительной дерзостью, если бы в ваших силах было оскорбить того, кто неизмеримо выше вас, но в конце концов, сударь, сейчас речь не о том. Я подверг вас испытанию, которое единственный выдающийся человек в нашем кругу остроумно называет испытанием чрезмерной любезностью, и он совершенно прав, утверждая, что это испытание самое тяжкое, единственное, с помощью которого можно отделить зерна от плевел. Едва ли я упрекну вас в том, что вы его не выдержали, потому что очень немногим удалось через него пройти. Но по крайней мере — и этим я желаю заключить последние слова, которыми мы с вами обменяемся на этой земле, — я рассчитываю защитить себя от ваших клеветнических небылиц.
До сих пор мне и в голову не приходило, что гнев г-на де Шарлюса может быть вызван какими-нибудь нелестными словами, которые ему передали; я порылся в памяти — я никому ничего о нем не говорил. Наверно, какой-нибудь недоброжелатель ему меня очернил. Я возразил г-ну де Шарлюсу, что я ни разу о нем не высказывался. «Не думаю, что рассердил вас тем, что упомянул герцогине Германтской о наших с вами добрых отношениях». Он презрительно улыбнулся, голос его взлетел до самого высокого регистра, пока не достиг со всей вкрадчивостью самой пронзительной и негодующей ноты.