Поскребя по сусекам ослабшей памяти, я достала «рыцаря» и «епископа». Действие сна, в котором они явились мне впервые, разворачивалось в поезде, куда их вызвал почтовик, прикинувшийся проводником. Случайное совпадение или начало зловещей шахматной партии?
Чтобы получить ответ, надо было дождаться, когда они заговорят.
Готовясь к предстоящему разговору – столь же трудному, сколь и невразумительному, – я чувствовала на себе их взгляды; каждый весил больше, чем взгляд живого человека: тяжелые, нали́тые кровью и свинцом.
Волны, исходившие от них, бились о мой песчаный берег, разрушая устоявшуюся береговую линию – постепенно, но неуклонно. Моя надежда на достойный отпор осыпáлась тонкими струйками – как песчаный замок, построенный руками ребенка. Первыми, как можно было ожидать, пали смотровые башни, за башнями – стены, как оказалось, непрочные. Единственное, что оставалось нетронутым, – фундамент с его разветвленной системой коммуникаций: подземными ходами, уходившими во влажную, пропитанную соленой водой глубину. Кристаллики этой соли катились по моим щекам, разъедая беззащитный кожный покров – оставляя глубокие, как медикаментозный сон, порезы, из которых проступали капли густой венозной крови.
Я бы многое отдала, чтобы закрыть лицо руками. Но чтó, кроме общей тетради с разрозненными, почти случайными заметками, я могла им отдать, если все, что я мнила своим, так и так было отнято…
Бледный, словно обескровленный палец высокого коснулся моей щеки. Всего на мгновение, но оно длилось, стремясь к бесконечности.
Хочет напиться моей крови? Или примеривается, чтобы размахнуться и ударить? Предположения одно страшней другого толпились в первом круге моей искаженной памяти – как в лимбе, где ожидают своей участи некрещеные младенцы и добродетельные нехристиане: атеисты, философы, поэты и врачи. Казалось, я слышу их безутешный плач и горестные стоны. Сонм неприкаянных душ пронесся мимо.
Лишь тогда я поняла, как жестоко я ошиблась.
Жмурясь и урча от наслаждения, он слизывал налипшие на кончик пальца кристаллики соли.
Другой, не переставая гримасничать, следил, как розоватые, со следами крови, кристаллы исчезают у того во рту.
От мысли, что могу расплатиться с ними своими слезами, я испытала новый прилив надежды. Остаток моих невыплаканных слез – не такая уж неподъемная цена за тридцать лет счастливой жизни, когда мне была предоставлена бесценная возможность: властвовать собой.
Мои мучители лукаво переглядывались – с видом хитрецов, которые надули всех и вся и теперь готовятся пожать богатый урожай своей извечной, проверенной веками, предприимчивости – и в целом я подчеркиваю, в целом себя оправдавшей. То, что речь не обо всех, сути дела не меняло: я – одна из бесчисленного множества таких же неприкаянных душ; статистическая погрешность, жертва лотереи, если угодно, игры, в которой ставится на кон чья-то единственная и уже по этой причине неповторимая жизнь.
Судя по косвенным признакам, им удалось-таки проникнуть в мои мысли.
В той мере, в какой я готова приподнять завесу своей проницательности, это выглядело так: Луноликий оставил свои гуттаперчевые забавы, приподнялся на цыпочки и с заговорщическим видом принялся что-то нашептывать Тощему, указывая то на меня, то на стюардессу. Приняв облик пожилой и не по летам стройной сестры милосердия (про таких моя мать говорила: сзади пионерка – спереди пенсионерка), она держала на вытянутых руках небольшой поднос, изготовленный из легированной стали (не спрашивайте, как я это определила, просто поверьте); поперек него наготове лежал наполненный чем-то прозрачным шприц.
Глядя то на шприц (объемом 3, максимум 4 ml), то на нее, женщину, работающую по найму, я колебалась между откровенным негодованием и тем, что называется испанский стыд: мы – дочери небогатых родителей, исповедующих строгие моральные принципы, как же так получилось, что я сижу со связанными руками, а она готова выполнить любой, в том числе безумный, каприз своих работодателей? Блеск на кончике иглы выдавал их modus operandi – образ действия «по приколу», к коему они собираются прибегнуть, чтобы сделать из меня клоунессу, проделывающую разнообразные, по большей части неловкие кунштюки.
За которыми так приятно наблюдать. То подбадривая одобрительными возгласами: а ну еще! давай, давай, поддай жару!
То, напротив, обесценивая: неее, ну совсееем ни в какие ворота…
Пока я приглядывалась к так называемой сестре милосердия, надеясь обнаружить истинную подоплеку ее моральной пластичности, щеки Луноликого еще больше округлились, буквально распухли от усердия.
Щеки другого, напротив, впали: судя по всему, его истощенный организм не усваивал мои горькие, настоянные на морской воде слезы – как иные ослабевшие организмы не усваивают витамины и минералы, критически необходимые для поддержания и продолжения их жизни. Похоже, он готов был это признать. Разумеется, не прямо, а косвенно, растянув губы в улыбке – беззаботной, если бы не одна ее особенность: улыбаясь, он обнажил нижний ряд зубов, скрыв при этом верхний.