— А мы разве фабрику только строим? — ввязывается в спор Соколенок. — Мы жизнь строим, чтоб людям дышалось легче, вольготнее. А кто жизнь делает? Люди. Вот за людей-то и нужно браться.
— Опять, значит, за нас беретесь? — возражает ему чей-то обозленный голос.
— А как же? Вместе с жизнью и самого себя нужно строить. А как иначе?
— Самстрой выходит?
— Да, самстрой.
— Это как граф Лев Николаевич говорил.
— А что? Правильно говорил.
Так определился второй смысл заглавного слова «Самстрой», который оказался гораздо глубже, чем вопросы быта и организации. Хотя этим, конечно, не снимается значение и тех локальных и временных проблем, без которых роман потерял бы свое жизненное, реалистическое значение. И тогда само собой возникает вопрос о тональностях этого звучания, точнее — о гранях между реализмом и натурализмом.
В связи с этим мне припоминается мимолетная, но значительная по смыслу пикировка тех давних времен между мной и Александром Митрофановым, ныне давно покойным, автором повести «Июнь — июль», напечатанной в том же номере «Октября», рядом с моим «Самстроем». Это был сравнительно молодой типографский рабочий, но совсем не похожий — по крайней мере, в моем представлении — на рабочего, ни по облику, ни по стилю, как литературному, так и — шире — жизненному. Я ему как-то мимоходом об этом заметил, а он, в ответ мне, отпарировал:
— А твой «Самстрой» портянками пахнет.
— А интересно, как бы ты в этом портяночном мире без портянок обошелся.
— Обхожусь.
Реализм и натурализм… А если оглянуться назад и ретроспективно посмотреть теперь взыскательным взглядом на себя тех лет, то, конечно, нужно признать естественную возможность и, если хотите, психологическую необходимость, даже закономерность смещения того и другого.
Представим себе только что выходящего из юношеских лет интеллигента, годами копавшегося в вопросах духа, религии, философии и прочих премудростях и вдруг окунувшегося в самую гущу, в месиво самой архипрозаичной жизни с ее новыми и неожиданными проблемами, терминами, понятиями и взаимоотношениями, с ее опалубкой и бетономешалками, нормами и расценками, с артельными склоками, руганью и неизбывным, всеисцеляющим российским матом.
Во всем этом действительно можно было утонуть и захлебнуться, если бы не выработанная предыдущими годами «интеллигентских исканий» способность вдумываться, анализировать и разбираться в существе вещей. Это, видимо, и помогло мне из хаоса и суматохи жизни построить некое логическое и по возможности очищенное от портяночного духа сооружение, именуемое сюжетом, как для первого раза сумел. Ну, а где не сумел, значит, не сумел, там и остался, как от бродящей квашни, нутряной запах жизни — не спорю. Но когда я на каком-то литературном обсуждении в Клубе писателей услышал «кредо» Юрия Олеши: «Я хочу дать хотя и вымышленного, но золотого комсомольца», я взбунтовался: «Нужно искать золотого человека, а не выдумывать его».
Но память сохранила мне и еще один интересный упрек.
— Автор хорошо знает жизнь, но он слишком близко прикоснулся к ней, и она опалила ему крылья.
Это сказал читатель при обсуждении «Самстроя» в какой-то воинской части. Что ж? Может быть, и так.
Пример Икара говорит, что это не всегда безопасно, но я все-таки больше боялся обратного.
…Наполненный захватившими меня своей новизной летними впечатлениями 1929 года, я, не переводя дыхания, за зиму написал роман и в апреле 1930 года принес его в журнал «Октябрь».
Рукопись принял у меня заведующий редакцией, очень милый и доброжелательный человек, Ступникер, или, как его сокращенно звали, «Ступ», а прочитал и сразу же одобрил главный редактор, мой тезка, Григорий Маркович Корабельников.
— Роман нам нравится, — сказал он в первом же разговоре. — Он своеобразен, не облитературен. Замечание одно: стилистическая шершавость. Точно проводишь рукой по неструганой доске. Над этим нужно поработать. Ну, это естественно.
Поработали и сразу же, как говорится, «с колес», сдали в печать — начал печататься «Самстрой» в № 7 «Октября» за 1930 год.
Так я стал писателем. Мало того — я сразу был признан писателем с хорошей прессой, вплоть до того, что В. Ермилов, «столп и утверждение» игравшей в те годы руководящую роль рапповской критики, в одной из своих статей употребил даже слово о «новом Медынском».
Да не заподозрит меня читатель в бахвальстве или самовосхвалении, но истина есть истина и честность есть честность. А тогда при совершающемся воссоздании жизни почему нужно оставлять в архивной пыли начала, которые найдут свое продолжение и развитие в будущих поисках, трудах и утверждениях?