Я ощутимо, до боли, помню наш прощальный мужской поцелуй в Семипалатинске, где я поймал Володю — так получилось — в самый последний момент отправки воинского эшелона, у теплушки, в которую он вскочил уже на ходу поезда.
А вот его последнее письмо, писанное для емкости бисерным, еле различимым почерком на миниатюрненьких клочках бумаги.
«Пишу, сидя в окопе в 500 метрах от немцев. Пережил уже два боя, два раза ходил в наступление. Пока жив. А только вчера вынес с поля боя своего друга, с которым у нас была крепкая договоренность — помогать друг другу в случае ранения. Разрывная пуля выворотила ему наружу все внутренности, вряд ли выживет. Пришлось волочить его метров 200 по-пластунски под пулями и минами. Вообще мина здесь самый страшный враг, от нее одно спасение — зарываться поглубже в землю. И бомбежка.
Здесь я узнал, что такое настоящая бомбежка. Это не то, что в Москве, когда «гансы» летали на большой высоте ночью и бросали бомбы фактически наугад.
А здесь они заходят против ветра и с высоты 100—200 метров бросают сразу по 4—5 штук.
Вообще, говоря откровенно, шансы мои теперь здорово понизились. А жить хочется. Ведь я еще фактически не жил.
Пишу я эти слова, как живой человек, у которого есть сердце и нервы. Это не мешает мне, однако, люто ненавидеть врага и в нужные минуты презирать смерть по русской поговорке: «Двум смертям не бывать, а одной не миновать». Так мне повезло.
Ну, дорогие мои старички, кончаю. Сейчас в прозрачном августовском воздухе свистят мины, а мне представляется живая картина: маленькая уютная комнатка на Красноармейской улице в Алма-Ате и в ней мирный, но упорный труд моих, самых милых и родных папухи и мамухи.
Крепко обнимаю обоих. Ваш горячо любящий сын
Вечная ему память!
Я стою у могилы. Хотя могилы, собственно, не видно: она завалена цветами. Больше венки от организаций и — что, пожалуй, еще важнее и трогательнее — множество маленьких букетиков. От людей. От каждого. От каких-то отдельных, самостоятельно бьющихся и живущих своей жизнью сердец. Но, значит, все-таки не отдельных и живущих не только своей узкой и личной жизнью. Значит, есть какие-то связи, глубокие, внутренние связи между тем, Неизвестным, кто лежит здесь в земле, и теми, живыми и разными, которые идут сейчас мимо его могилы, поднимаются по ступеням, снимают шапки, стоят у Кремлевской стены — а у стены опять венки, венки, венки — и медленно обходят могилу, не спуская с нее долгого прощального взгляда.
Значит, есть эти связи. Конечно, не одинаковые, конечно, разные по своему наполнению, жизненному и эмоциональному.
Вот стайка девчат, присмиревших и торжественных. Может быть, они пришли сюда сейчас же, прямо с выставки, расположенной совсем рядом, через дорогу, в залах Манежа. «Разгром фашистов под Москвой»… Может быть, девчата видели там все «то» на картинах, фотографиях и по-своему поняли и прочувствовали это, как можно прочувствовать мертвые фотографии. Но сюда они принесли свои живые сердца.
Вот букетик с простой рукописной надписью: «Моему папе».
А вот: «Дмитрию Соловьеву, пропавшему без вести, от жены, сына и внука, носящего имя твое».
А вот пожилой человек, мужчина морщинистый и лысый, согбенный, слегка загребающий ногами. Он идет и вытирает глаза снятой шапкой. Нет, это уже не от фотографий, это от той неистребимой боли, от той незаживающей раны, которая кровоточит в его, видимо, много пережившем сердце.