С Олей к тому времени мы уже окончательно договорились, что я съезжаю – возник вариант, который мне нашли коллеги по «Мосфильму», девушки из монтажного цеха, проявляющие деятельное участие в поиске так необходимой мне жилплощади. Мы сошлись с Олей на том, что поживём отдельно, так что, когда я сказал, что ухожу, она только кивнула: ну да, мол, мы же договорились. Но я добавил, что ухожу к Вере, и с ней произошло нечто, не укладывающееся даже в определение «истерика» – это была, пожалуй, особая разновидность смерти.
Я складывал вещи в чемодан, а она вытаскивала их и вешала на прежние места, я не мог объясниться, не мог собраться и в конце концов, выскочив из квартиры, созвонился с Олиными подругами (хорошо, что у меня были телефоны), попросил приехать, привести её в чувство, договорился, что они соберут мне чемоданы, и я приеду позже, чтобы просто их забрать.
И вот я приехал – и это стало одним из самых тяжёлых воспоминаний моей жизни. Я вошёл в крохотную прихожую, Оля вроде должна быть в комнате; я что-то шепотом говорил подругам, взялся за чемоданы, и вдруг дверь распахнулась и выбежала Оля в той же ночнушке, в которой я её оставил. Красная, в слезах, она буквально упала в ноги и начала лепетать: «Володенька, Володенька, надо было ребёночка завести…» Я помню, что мне стало по-настоящему страшно, я не знал, как из этой ситуации выйти, а вариант существует только один – надо этот гордиев узел разрубить, и я его всё-таки разрубил, выскочил на улицу, а она ещё сверху из окна что-то мне долго вслед кричала.
Через полгода Оля вышла замуж, а вскорости действительно родила ребёночка, о чём я узнал значительно позже, случайно, через общих знакомых.
Прошло много лет, и однажды я оказался в съёмочной группе с молодой артисткой, которая носила такую же фамилию, что взяла после замужества Оля, фамилию вполне распространённую, но что-то меня толкнуло спросить:
– А девичья фамилия у твоей мамы такая-то?
– Да, а откуда вы знаете?
Я придумал какую-то отговорку, но понял: стоящая передо мной девушка понятия не имеет, что я как-то был связан с её мамой. И это, надо сказать, сильное решение: Оля отрезала по живому, и с определённого момента я перестал существовать в её жизни.
Отношение к фильму «Розыгрыш» тех, кто участвовал в его создании, реакция коллег по цеху, публики и критики – вообще отдельная тема. Раскрывая её, можно подивиться, как причудливо менялись настроения по мере развития событий вокруг картины.
Любопытно, что ещё на стадии обсуждения замысла многие проявляли к фильму непонятную мне в те годы брезгливость. Как будто речь шла не о сценарии для детей и юношества, а о предосудительном развратном намерении. Помню, как пришёл к замечательному композитору Гене Гладкову и предложил ему написать песни для «Розыгрыша». Гена прочитал сценарий и отказался, но сделал это не так, как, скажем, Тухманов, сославшись на занятость, а с вызовом, с подчёркнутой неприязнью к идее, взяв неуместный, как мне тогда показалось, безапелляционный тон: «Нет, я никогда не стану в этом участвовать!» А потом и вовсе устыдил меня: «А ты вообще зачем за это берёшься?» Речь как будто бы шла о предательстве, которое я вот-вот собираюсь совершить. Но предательстве чего?
Я тогда гнал от себя гнетущие мысли, хотя уже начал постепенно догадываться, что многими либерально мыслящими интеллигентами «Розыгрыш» воспринимается как некий компромисс, а то и коллаборационизм, сотрудничество с врагом – советской властью. Но ведь сценарист фильма – Семён Лунгин, фигура из того же либерального круга; его имя, казалось бы, должно стать для меня своеобразной охранной грамотой. Однако же нет, не стало. Я представлялся им слишком советским. Видимо, вложил в кино что-то для этой публики в корне неприемлемое, какую-то недопустимую отсебятину, какие-то чуждые представления о добре и зле – императивы, сформировавшиеся у меня в детстве, в том числе и под влиянием советского кинематографа.
Страшная вещь – внутрицеховое порицание. Мы не придаём должного значения этой форме подавления личности. Когда против человека ополчаются представители его же круга, класса, социальной страты. Так, например, случилось с Шаляпиным в 1911 году. Известная история: спектакль «Борис Годунов» в Мариинке уже закончился, Шаляпин под аплодисменты уходит в кулисы и тут слышит, что хор запел «Боже, царя храни». Шаляпин, недоумевая, возвращается, видит, что массовка и хор стоят на коленях, обратив взоры в царскую ложу, и Шаляпин тоже встаёт на одно колено, не понимая толком сути происходящего. Потом выяснилось, что хористы таким образом просили Николая II принять петицию об увеличении пенсии, но подоплёка никого уже не интересовала… Пресса, либеральная публика, многие друзья и соратники Шаляпина посчитали коленопреклонение перед царём предательством. Шаляпина осмеивали, писали фельетоны, слагали комические куплеты, оскорбляли, великий артист подвергся невиданной травле.