Через неделю она погасла, как свеча, лишенная воздуха, спокойно, без агонии, уснула и не проснулась. Вербина дома не было, фельдъегерь, легкий кавалерист Федька прибежал за ним в контору. Вербин подъехал к дому на машине, двор и сени были полны молчаливых людей, звук мотора выглядел неуместно и дерзко. Стоящие во дворе оглянулись, но не тронулись с места, он дошел до порога и не смог войти: внутри было тесно, никто не расступился.
Вербин постоял у живой стены спин и отошел в сторону; на него никто не смотрел, — похоже было, старались не смотреть. День был теплый, ленивый, солнце желтоватым пятном проступало сквозь тонкие белесые облака. Люди во дворе негромко переговаривались, их сосредоточенность и старательность, с которой они не замечали Вербина, выглядели умышленными. Он оглянулся — позади всех, у самой ограды, заметил старика глухонемого, с неизменной каменной неподвижностью тот стоял и смотрел перед собой; его лицо с редкой седой щетиной ничего не выражало, глаза были бесстрастно уставлены в одно место. На него тоже не обращали внимания, как и на Вербина, с той лишь разницей, что это получалось само собой; его не замечали, как дерево, как предмет, — при желании он мог присутствовать где угодно.
Вербин скользнул взглядом по дому Аглаи: окна и двери были заколочены досками. Теперь дому предстояло неопределенно долго ветшать, спустя поколение никто уже не вспомнит, кто здесь жил, лишь недобрая слава будет стойко держаться за ним, пугая и маня детей.
Впоследствии, спустя полгода, когда было вскрыто хранимое в сельсовете завещание Аглаи, Вербину пришло в город извещение о том, что ему завещан дом и он может вступить во владение наследством. Он не поехал, написал отказ, но снова, в который раз, подивился упорству Аглаи: она и мертвая цеплялась за него в старании удержать.
Сени были по-прежнему заполнены плотной молчаливой толпой, пройти внутрь он не мог; Вербин миновал стоящих кучками во дворе людей и вышел на улицу. Позади он услышал приглушенный разнобой голосов, сквозь толпу продрался председатель колхоза, после тесноты и духоты помещения вид у него был распаренный. Он заметил Вербина и следом за ним вышел на улицу.
— Алексей Михайлович, насчет жилья не волнуйтесь. У покойницы, правда, есть наследники, мы послали телеграммы, не знаем, успеют ли… Но жить сможете здесь, как и жили. А пока можете у меня, если хотите. — Тучный председатель колхоза старательно вытирал платком лицо и шею.
— Спасибо, не беспокойтесь, — сказал Вербин. — Я устроюсь.
Он побрел вдоль улицы, свернул в переулок, задворками вышел к лугу и направился в лес.
5. После светлой открытости луга он вошел в лес, как в большое сумрачное помещение. Высокая емкая тишина наполняла тенистое замкнутое пространство под самую кровлю; сквозь прорехи в листве блеклыми проталинами виднелось облачное небо. В тишине пели птицы. Голоса их громко и отчетливо были слышны по всему лесу — в укромных, заросших лощинах, в прохладных, сырых оврагах и на полянах, заполненных ровным размытым светом заоблачного солнца. Вербин шел прислушиваясь: птицы не нарушали тишины, — напротив, они как бы усиливали ее и делали заметной. Он шел привычной дорогой, каждое дерево на пути было знакомо.
В глубине зарослей Вербин не услышал — почувствовал новый звук. Еще неслышный, он незаметно соединился с переменчивыми шорохами и скрипами, с птичьими голосами, а потом так же незаметно возник из их переклички — прорезался и стал внятным. Это был женский голос.
Он звучал далеко-далеко, в глубине леса, долетел едва слышно, Вербин был уверен, что слышал его однажды. Голос возвращал его назад, то были не воспоминания, нет, — непостижимо вновь повторились минуты прошлого: спустя много лет он проживал их вновь.
Он шел на звук, голос приблизился, стал отчетливым — Вербин узнал голос Даши. Она умолкла, но звук ее голоса какое-то время держался на слуху, и Вербин шел по памяти. Когда она запела снова, они оказались неожиданно близко.
Вербин обомлел. Он вдруг понял, что знает эту песню, слышал когда-то, — но когда, где?!
По естественной причине голос должен был стать в лесу посторонним и нарушать тишину, но по какой-то странности он посторонним в лесу не оказался и тишины не нарушал; мало того, возникнув, он стал ей принадлежать.
Это был негромкий чистый голос, и, как прочие лесные звуки, он был тишине не помехой, а скорее ее признаком.
Он принадлежал лесу, как голоса птиц, скрипы и шорохи, и был здесь своим, как шелест любого из его деревьев.