Связь возвышенного и танатологических мотивов прослеживается с самого зарождения словесности. Гибель персонажей в древних мифах, былинном эпосе, героических песнях раннего Средневековья, классицистической трагедии, романтических балладах и повестях, произведениях социалистического реализма изображается величественно, с использованием соответствующих стилистических средств: «высокой» лексики, выразительных средств (эпитетов, сравнений, метафор и др.), нарраторских комментариев, последних речей умирающих и т. д. Так, в «Песне о Роланде», записанной в XII в., главный герой, умирая, исполняет все ритуалы, отвечающие средневековому понятию о рыцарской чести: выходит из битвы, пытается сломать свой меч, обращается лицом к защищаемой им Испании и молится Богу. Ф. Арьес, рассматривая кончину такого рода, относит ее к «прирученной» [Арьес 1992: 37–45], отмечая, что люди раннего Средневековья относились к смерти как «к обыденному явлению, которое не внушало им особых страхов» [Гуревич А. 1992: 12]. Обращение к данной типологии не случайно: выделенные французским историком ментальные типы восприятия Танатоса обладают как семантическим, так и прагматическим аспектом; к тому же сам ученый регулярно иллюстрирует свои идеи примерами из художественной литературы.
Ф. Арьес пишет, что такой образ смерти «пережил» Средневековье и его можно обнаружить в определенных кругах вплоть до XIX и даже до середины XX в. [Арьес 1992: 37]. Подобные примеры имеют место и в романтизме, ориентированном на рыцарскую литературу, например в изображении смерти казаков в повести Н. Гоголя «Тарас Бульба»:
Казаки, казаки! не выдавайте лучшего цвета вашего войска! Уже обступили Кукубенка, уже семь человек только осталось изо всего Незамайковского куреня; уже и те отбиваются через силу; уже окровавилась на нем одежда. Сам Тарас, увидя беду его, поспешил на выручку. Но поздно подоспели казаки: уже успело ему углубиться под сердце копье прежде, чем были отогнаны обступившие его враги. Тихо склонился он на руки подхватившим его казакам, и хлынула ручьем молодая кровь, подобно дорогому вину, которое несли в стеклянном сосуде из погреба неосторожные слуги, поскользнулись тут же у входа и разбили дорогую сулею: все разлилось на землю вино, и схватил себя за голову прибежавший хозяин, сберегавший его про лучший случай в жизни, чтобы если приведет бог на старости лет встретиться с товарищем юности, то чтобы помянуть бы вместе с ним прежнее, иное время, когда иначе и лучше веселился человек… Повел Кукубенко вокруг себя очами и проговорил: «Благодарю бога, что довелось мне умереть при глазах ваших, товарищи! Пусть же после нас живут еще лучшие, чем мы, и красуется вечно любимая Христом Русская земля!» И вылетела молодая душа. Подняли ее ангелы под руки и понесли к небесам. Хорошо будет ему там. «Садись, Кукубенко, одесную меня! – скажет ему Христос, – ты не изменил товариществу, бесчестного дела не сделал, не выдал в беде человека, хранил и сберегал мою церковь». Всех опечалила смерть Кукубенка [Гоголь 1994,1: 295–296].
Однако нельзя не заметить в процитированных фрагментах серьезную долю условности. Танатос кажется «прирученным», но «естественно» ли такое отношение к Танатосу?