Я впервые видел Двойника после его метаморфозы – и странное то было ощущение. Он уже сделался очень похож на прежнего Жалоносца – в определенном смысле он больше походил на Жалоносца, нежели на Скудамура. Та же желтоватая бледность, та же недвижность; причем и то и другое бросалось в глаза сильнее, нежели в его предшественнике, поскольку бороды у него не было. В то же время его сходство со Скудамуром никуда не делось. Порою это парадоксальное явление можно наблюдать в лицах мертвых. Кажется, что они разительно изменились в сравнении с тем, каковы были в жизни, однако ж остались узнаваемо теми же самыми. В лице покойника может проглянуть сходство с каким-нибудь дальним родственником – сходство, о котором прежде и не подозревали; но при этом печальная тождественность между мертвым телом и человеком по-прежнему сохраняется. Усопший все больше и больше походит на деда, но ничуть не менее – на себя самого. Нечто в том же духе происходило и с Двойником. Он не перестал походить на Скудамура; скорее, если можно так выразиться, он походил на Скудамура-похожего-на-Жалоносца. А в результате черты Жалоносца предстали нам в новом свете. Бледность, лишенное всякого выражения спокойствие, даже чудовищно изуродованный лоб – теперь, в знакомом лице, исполнились нового ужаса. Мне раньше и в голову не приходило пожалеть первого Жалоносца; я и не подозревал, что он может сам себе ужасаться. А теперь я обнаружил, что думаю о яде как о пытке; о жале как о твердом сгустке боли, торчащем словно рог из истерзанной головы. А когда Двойник нагнул голову и хладнокровно парализовал первую жертву, я ощутил что-то вроде стыда. Как будто самого Скудамура – Скудамура во власти безумия или подобного безумию извращения – застали за какой-то гнусностью, чудовищной и вместе с тем жалкой. Я начинал смутно понимать, каково приходится Скудамуру. Полагая, что он тут, рядом, я обернулся, собираясь сказать хоть что-нибудь утешающее, когда, к вящему моему изумлению, нежданный голос произнес:
– Очаровательно. Просто очаровательно! Я и не думал, что наш век способен создавать подобные шедевры!
Это был Нелли. Никто из нас и не подозревал, что он проследовал за нами в обсерваторию.
– О, это вы? – буркнул Орфью.
– Надеюсь, я не помешал, дорогой мой, – промолвил старик. – С вашей стороны было бы очень, очень мило позволить мне остаться. Это большая честь – присутствовать при показе такого выдающегося произведения искусства.
– Но видите ли, мистер Нелли, это вам не кинематограф, – заявил Макфи.
– Мне и в голову не приходило употребить это кошмарное слово, – сказал Нелли благоговейно. – Я вполне отдаю себе отчет, что творение такого уровня отличается
Пока он разглагольствовал, уже двое людей вошли в комнату, преклонились пред идолом, были схвачены, ужалены и расхлябанной походкой вышли за дверь.
– Вы хотите сказать, вам это
– Нравится? – задумчиво отозвался Нелли. – Разве великие произведения искусства нравятся? На них отзываешься – их постигаешь, в них проникаешь, им сопереживаешь.
Скудамур поднялся на ноги. Лица его я не видел.
– Орфью, – внезапно заявил он, – мы просто обязаны придумать, как добраться до этих мерзавцев.
– Вы же сами знаете, что такое невозможно, – промолвил Орфью. – Мы это все уже сотню раз обсуждали. Путешествовать во времени нам не дано.
– Для меня это не настолько очевидно, – отозвался Скудамур. А я-то надеялся, что этот довод не придет ему в голову.
– Боюсь, я вас обоих не понимаю, – заявил Нелли: у старикана и в мыслях не было, что разговор для него не предназначен, и перед лицом столь несокрушимой уверенности ни у кого не хватило бы духу упрекнуть его в бесцеремонности. – И при чем тут время? Искусство вне времени, разве нет? Но кто художник? Кто измыслил эту сцену – эту впечатляющую массивность – эту великолепную, торжественную надменность? Кто же автор?
– Дьявол, если хотите знать, – рявкнул Скудамур.
– А, – медленно протянул Нелли. – Понимаю, о чем вы. Пожалуй, в определенном смысле это верно в отношении всего искусства в его наивысших проявлениях. Кажется, бедняга Оскар[178]
говорил что-то в этом роде?..– Берегись! – крикнул Скудамур. – Камилла! Ради Бога!