– Что такое, милый? – переспросила Мэри. – Ты имеешь в виду, будет ли снаружи светлее? Ну да, наверное. Но признаться, я всегда считала, что в нашем доме очень много света. Вот взять, например, эту комнату: здесь окна выходят на солнечную сторону.
– А от солнца становится… жарко? – осторожно уточнил Робин.
– Да о чем ты, наконец? – внезапно обернулась Мэри. Ответ ее прозвучал резко; Робин называл эти интонации «учительскими».
– Я имею в виду… – попытался объяснить Робин, – ладно, Мэри, я скажу. Мне хочется спросить тебя кое о чем с тех самых пор, как я вернулся из больницы. Я понимаю, тебе это покажется сущей глупостью. Но для меня-то все иначе. Как только я узнал, что у меня есть шанс прозреть, конечно же, я заранее обрадовался. В последние мгновения перед операцией я думал про «свет». А потом ждал, ждал столько дней, когда снимут повязки…
– Конечно, милый. Это только естественно.
– Но тогда… тогда… почему я не?.. Я имею в виду, а свет-то где?
Она положила руку ему на плечо. Робин прозрел три недели назад; за это время он еще не научился читать лица, но по прикосновению он почувствовал, как в ней поднимается огромная и теплая волна нелепой, испуганной любви.
– Шел бы ты спать, Робин, милый, – предложила она. – Если это что-то важное, давай поговорим утром. Ты и сам видишь, сейчас ты слишком устал.
– Нет. Мне необходимо выяснить, раз и навсегда. Ты должна рассказать мне про свет. Да чтоб мне провалиться, или ты просто не хочешь, чтобы я знал?
Она резко села. Ее подчеркнутое спокойствие внушало ему тревогу.
– Хорошо, Робин, как скажешь, – произнесла она. – Спрашивай, о чем хочешь. Только не волнуйся, хорошо?
– Ну, во-первых, сейчас в комнате есть свет?
– Ну конечно, есть.
– Тогда где же он?
– Да повсюду вокруг нас.
– Ты его видишь?
– Да.
– Тогда почему я не вижу?
– Да видишь, Робин, видишь. Милый, ну будь же благоразумен. Ты видишь меня, правда ведь, и каминную полку, и стол, и все прочее?
– И это все – свет? Ты это хочешь сказать? Свет – это ты? И каминная полка? И стол тоже – свет?
– А! Понимаю. Нет. Конечно же, нет. Вот он, свет, – и Мэри указала на лампочку под широким розовым абажуром, свисающую с потолка.
– Так если это свет, почему ты мне сказала, будто свет повсюду вокруг нас?
– Я хочу сказать, это то, что дает свет. Это его источник.
– Тогда где же сам свет? Ты скрываешь от меня. Все скрывают. Ты говоришь, что свет здесь, и там, и вот это свет, и вон то, а вчера ты сказала мне, что я загораживаю тебе свет, а теперь ты утверждаешь, что свет – это желтая проволочка в стеклянной колбе под потолком. Это – свет? Об этом свете писал Мильтон? Ну что ты плачешь? Или ты просто-напросто сама не знаешь, что такое свет? Если операция прошла неудачно и в итоге я все равно не вижу толком, так и скажи. Если света не существует – если это все с самого начала было сказкой – так и скажи. Но ради всего святого…
– Робин! Робин! Не надо. Не надо так.
– Не надо – как? – Но тут он сдался, попросил прощения, успокоил жену, и они пошли спать.
У слепца друзей немного; у слепца, который только что прозрел, друзей, в сущности, и нет. Он не принадлежит ни к миру слепых, ни к миру зрячих; никто его не поймет. После того вечернего разговора Робин ни с кем больше не заговаривал о своей проблеме со светом. Ведь того гляди заподозрят, что он умом тронулся. Когда на следующий день Мэри впервые вывела его на прогулку, на все ее слова он отвечал: «Чудесно – просто чудесно. Дай мне налюбоваться!» – и ее это вполне устраивало. Его нетерпеливые взгляды она истолковывала как восторженные. На самом-то деле, он, конечно же, выискивал и высматривал – жадно, на грани отчаяния. Робин не смел спрашивать ее о чем бы то ни было, не свет ли это, а если б и спросил, то все равно не добился бы толку. Она бы ответила: «Нет. Это зелень». (Или «синева», или «желтизна», или «поле», или «дерево», или «машина».) Пока он не научится гулять самостоятельно, поделать ничего нельзя.