– Ой! Это вы? – спросил я. – А где же Дервард? Где мы вообще? Что с нами случилось?
Великанша смотрела мимо, нет – сквозь меня. Она не видела меня и не слышала. Да и сама она изменилась не только в размерах. Фигура стала лучше, нет слов, а вот лицо – как на чей вкус. Честности и доброты не прибавилось (если они вообще были у прежней Пегги), но лицо стало правильней, а зубы, прежде – совсем неважные, сверкали, как на плакате. Губы пополнели. Румянец напоминал об очень дорогой кукле. Взгляд… Лучше я просто скажу, что Пегги была точно такой, как девицы с рекламных картинок. Если бы мне пришлось выбирать, я бы выбрал прежнюю.
Пока я смотрел, кусочек пляжа менялся. Великанша встала. Под ногами у нее появился ковер. Вокруг возникли стены. Она уже была в спальне. Даже я понимал, что мебель – роскошная, хотя на мой вкус и противная. Всюду стояли цветы, орхидеи и розы, еще более четкие, чем нарциссы. Один букет (с чьей-то карточкой) просто поражал красотой. Сзади, за открытой дверью, виднелась ванная. Ванну в полу мыла французская горничная, не такая четкая, как розы или даже полотенца, но больше похожая на француженку, чем все француженки, вместе взятые.
Огромная Пегги сняла свои полоски и стояла голая перед зеркалом. То, что она там видела, ей нравилось, а мне – нет. Честности ради скажу, что дело не только в размере. Меня просто затошнило от зрелища, к которому, наверное, привыкли современные мужчины. Тело было загорелое, как на рекламе, но по бедрам и по груди шли мертвенно-белые полоски, напоминающие проказу. Я никак не мог понять, чем она восхищается. Неужели ей и в голову не приходит, как это мерзко на здоровый мужской взгляд? Постепенно до меня доходило, что ей все равно; что все эти наряды, ванны, полоски, даже томные движения значат совсем не то, что прочитает и должен прочитать в них мужчина. Все это – громоздкая увертюра к опере, которая ей безразлична; коронация без королевы; пустота, пустота, пустота.
Тут я заметил, что в этом молчаливом мире неотступно звучат два звука, словно кто-то стучит по тусклой крышке, которая заменяет здесь небо, – терпеливо и настойчиво, как два изгоя, изгнанника, стучащиеся в странный мир. Один звук был тихий, но упорный, и с ним раздавался голос: «Пегги, Пегги, пусти меня!» Конечно, это был Дервард. А другой… Как описать его? Стучался он мягко, но и твердо, словно огромная рука падала на смутное небо и покрывала его. Поистине «он мягок, словно шерсть, и тверд, как смерть». Когда же раздался голое, кости мои рассыпались. «Дитя Мое! – молил он. – Дитя, дитя, дитя, впусти, пока не стемнело!»
«Пока не стемнело…» Дневной свет внезапно хлынул на меня. Я сидел в своей комнате, передо мной были мои гости. Они ничего не заметили, хотя, наверное, подумали, что я пьян. Вообще-то пьян я был, от радости, что я здесь, в настоящем мире, а не в этом мерзком месте. Прямо за окном пели птицы; на стену падал солнечный свет.
Что ж, вот вам факты; толкуйте, как знаете. Все это было весьма неприятно. Дело не только в том, что жалко Дерварда. А что, если такие происшествия станут обычными? Что, если сам я стану не наблюдателем, а наблюдаемым?
Ангелы-служители[184]
Монах, как его называли, устроившись на складном стуле рядом с койкой, неотрывно глядел на шероховатый песок и иссиня-черное марсианское небо. К «работе» он собирался приступить минут через десять. Нет, не к той работе, ради которой его сюда привезли. В команде он был метеорологом и работу свою в этом качестве уже практически закончил: выяснил все, что только можно было выяснить. В пределах доступного ему ограниченного радиуса больше наблюдать было нечего, по меньшей мере в ближайшие двадцать пять дней. На самом-то деле он прибыл сюда не ради метеорологии. Он выбрал три года на Марсе как ближайший современный аналог пустынничества. Он приехал сюда медитировать: продолжать медленную, нескончаемую перестройку внутренней структуры, что, на его взгляд, составляло главную цель жизни. Десятиминутный отдых закончился. Он начал с привычной формулировки: «Добрый и терпеливый Владыка, научи меня меньше нуждаться в людях и больше любить Тебя». А теперь – за дело. Времени терять нельзя. Ему осталось от силы полгода в этой безжизненной, безгрешной, не ведающей страданий глуши. Три года – срок короткий… но едва раздался крик, он вскочил со стула с натренированной моряцкой расторопностью.
Ботаник из соседней каюты, заслышав крик, в сердцах выругался. Пришлось поневоле оторваться от микроскопа. Бесит, право слово. Постоянно отвлекают, постоянно! Совершенно невозможно работать в этом треклятом лагере, все равно что посреди Пиккадилли. А его работа – это гонка со временем. Осталось всего шесть месяцев – а ведь он едва начал. Марсианская флора, крохотные, на диво выносливые организмы, их фантастическая способность выживать в почти немыслимых условиях – это ж просто праздник какой-то, на их изучение целой жизни не хватит. Ну его, этот крик; будем считать, что не услышал. Но тут зазвонил колокол. Всех призывали в общую гостиную.