Другим развитием формалистской теории литературного быта были исследования Юрия Лотмана, названные им «поэтикой бытового поведения» и, кстати, оказавшие влияние на лидера школы «нового историзма» Стивена Гринблатта[85]. В работах о русской культуре XVIII века Лотман отмечал воздействие литературы на поведение людей и объяснял его специфическими обстоятельствами европеизации русской культуры[86]. Насильственно насаждаемые западные схемы поведения представали в сознании людей не как естественные процессы, а как жестко кодифицированные знаковые системы. Как лидеры культуры, так и ее рядовые агенты (во всяком случае, дворяне) подчиняли свою жизнь семиотическим образцам, структурированным по тем же параметрам, что и художественные произведения. В русской бытовой культуре XVIII века выделяются разные стили поведения, зависящие от среды, где происходит действие (служба / частная жизнь); разные жанры поведения, которые Лотман связывает с разными видами семиотического пространства (жилое / церковное, летнее / зимнее, парадные залы / стилизованные руины или хижины); наконец, разные амплуа – стандартные роли или маски человека в культуре, которые, однако, не предписываются общеродовой моделью, обязательной для всех под страхом неприличия, а выбираются индивидуально из набора вариантов и разыгрываются в разных ситуациях жизни. Амплуа бывают иногда заемно-подражательными (для писателей, в собственно литературном быту, это «наш Лафонтен», «российский Пиндар», «северный Вольтер»), а иногда и оригинальными – «богатырь», совершающий непомерные деяния даже в мирном быту, включая прожорливость и т. д. (Петр I, Ломоносов, Потемкин); забавник, гаер, шут, враль, реализующий себя через легендарную биографию (декабрист Завалишин). Итак, культура параллельно вырабатывает типичные модели не только для текстов, но и для личностей; писатель – да и не только писатель – сам втягивается в сферу литературы, поскольку его поведение следует более или менее литературным образцам. О таком процессе писал уже Тынянов в статье «О пародии» (1929)[87], предлагая понятие «пародической личности»: некоторые литераторы обладают способностью притягивать к себе пародии, да еще и сами склонны подыгрывать им, стилизовать и едва ли не пародировать сами себя. Так, знаменитый поэт-графоман пушкинской эпохи граф Хвостов, постоянный объект пародийных восхвалений со стороны молодых литераторов, не шел на скандал и даже в каком-то смысле сообразовывался с этими пародиями. Вельможа Хвостов работал в амплуа литературного шута – такова сила литературы, способной преодолеть реальное самолюбие и амбиции человека, который не потерпел бы насмешек вне литературной сферы:
Есть основания полагать, что сенатор граф Хвостов понимал стиль произведений, героем которых он являлся. Было молчаливое согласие между авторами и героем, который не решался прервать далеко зашедшую игру[88].
Здесь литература проецирует свои модели в быт через посредство отдельной личности, которая берет на себя неблагодарную роль проводника ее влияния в нелитературной жизни.
Еще одна предложенная Лотманом категория текстуализации жизни – категория сюжета, событийной истории, которая берется из искусства и может формировать собой жизнь человека. Очень серьезные и необратимые поступки иногда совершаются в подражание литературным образцам – например, самоубийство Александра Радищева в подражание Катону Младшему, герою трагедии Джозефа Аддисона «Катон Утический», – то есть в подражание не вообще древнему герою, а современной драматической трактовке его судьбы, призванной служить примером несгибаемого патриотизма: «Именно герой трагедии Аддисона стал для Радищева некоторым кодом его собственного поведения»[89]. Его подвиг, показывает Лотман, читался современниками как трагедийный жест: его следует объяснять не каузальным сцеплением событий и импульсов, а через смысл, заложенный сознательной волей героя. Читать чужую жизнь – значит понимать ее смысл (смыслы).