Она умела рассказывать, а я слушала и маялась мыслью, что в нагретом солнцем ящике за дымом заграничного тюля пропадает умный, деловой человек, и уговаривала Таню отдать ребенка в ясли, идти учиться и разносила Юру за пассивность и малодушие. Он посмеивался, что его устраивает такая жена, она смотрела снисходительно, будто горожу ересь, по часам кормила Людмилу, наглаживала ей кружевца, вдалбливала одни и те же книжки и рассказывала, каким боевым комбатом был Юра, в его присутствии, а без него — как нужно создать ему условия для учебы, потому что в жизни он этих условий не имел и многое от того потерял. И я в какую-то минуту ощущала, насколько она опытнее и старше меня, и замолкала.
Странно, но я почти не слыхала больше шума у них по вечерам — может, без мамы утряслось все, а может, и прежде я что-то преувеличивала. Как-то Таня сказала только: «Мы вам устроили сегодня, наверное, всенощную? Я, видишь ли, не так воспитываю ребенка, ему из своей академии видно, как я воспитываю». — «Нет, я ничего не слыхала». — «Да? А я боялась». Правда, я ничего не слыхала. А мама ее так и не приезжала.
Утро я, конечно, проспала. Столовая (тоже зеленая! и тем напоминавшая нашу студенческую — или меня швыряет в то время?) оказалась пуста. Впрочем, было воскресенье, и люди разбрелись по своим неделовым делам. Такие-то и у меня нашлись. Я пошла по городу, пересекая по диагонали стиснутые горами улицы, и вышла на Майму, пухло занесенную вчерашним снегом.
Веселые соцветия лыжников были раскиданы по горам. Синие, красные, желтые пятна унизывали белоснежные склоны, ракетами прошивали спуски, фонариками светились в голом чернолесье. Вдоль по реке разгонялись цепочки мальчишек и девчат, отдельные фигурки пестрели на слепящем снегу. Возможно, среди них двигалась и Таня со своими телохранителями.
Вглядываясь, я старалась не сбиться с едва проложенной тропы, не провалиться в снег. Впрочем, он сыпал основательно лишь два последних дня. Черными оскалами зияли разводья, грозясь дикой водой. Конец декабря, а Майма скалилась. И горы не завалены снегом. Одна вон лежит, как древнее чудовище: голова прижата к земле, огромное тело взгорбилось, ноги подтянуты, а голая кожа, морщинистая, задубевшая, едва припорошена — складки выпирают ребрами. Алиментная — та принарядилась, закуталась и парит на зеленых крыльях сосен. Теперь она зовется Комсомольской — молодежь выправляет накладки истории.
Я шла вдоль реки, вдыхала снежный воздух, щурилась от солнца, снега и ярких курток — и вдруг остро ощутила благополучие этой минуты, спокойное, полнокровное дыхание земли. Я искала Таню, уже не очень молодую, но здоровую и веселую, оставшуюся жить, чтобы пользоваться этим благополучием. Она прошла ад. Она двадцать раз могла расстаться с жизнью. Она заслужила, ах как она заслужила!
Кажется, я и сейчас слышу ее голос, она всматривается в события и немножко, самую чуточку, гордится, а может — мне только кажется.
Еще до наступления стояли мы в деревне, и был у нас котенок и полутакса Мишка. Лежу я как-то на кровати, со мною звери, и вдруг дом и земля сотряслись. Я бросилась на пол. Недалеко — в окошко видно — вздымаются черные столбы. Все бегут к щелям. И я кинулась. Смотрю — из дома трусит котенок, схватила его — и в щель.
Бомбил немец с тех пор по два раза на день — к завтраку и к ужину. А Мишку так и возили за собой.
Пришли в одну деревню — никого, единственный дом, остальные дымятся. Полный подпол картошки, веревки с луком развешены по стенам, пять кур на насесте. А из-под сена вышла курица и с нею штук двадцать крохотных желтеньких и черненьких цыплят. Сердце разрывалось от жалости: кто же кормить их будет? Ведь осень, хозяев нет…
Била артиллерия, шлепались мины — сразу воронки кругом. Мы выбежали, оглушенные, из траншеи и залегли под корнем вывороченной ели. И только Юра встал во весь рост, пораженный тишиной. Ему кричали, чтобы спрятался, а он стоял и даже голову не пригнул — оглох он.
Я думала, что бомба у меня на спине разорвалась, потеряла сознание. А меня только землей прикрыло. Когда лежала в госпитале во Владимире, почему-то особенно поражали девчонки, раненные в грудь. Не в грудную клетку, а именно в грудь. Ужасно. Об этом не думаешь, но ведь это на всю жизнь. И еще — когда осколки в глаза или в лицо.
Когда возвращалась в роту после контузии, Спас-Деменск был взят, и часть находилась за ним. Поехала на Вязьму. Над машиной прошли самолеты, завыли сирены у зенитчиков — а в сторону не свернуть, поля минированы. Страх постепенно вползал в душу — я знала, что беременна…
В Вязьме в комендатуре какой-то майор искал десятую армию — близко находилась от нашей тридцать третьей. Поехали вместе. Легли на дно кузова, накрылись двумя шинелями — какой-то каменный озноб бил обоих, зубов не разжать. Подъезжаем к Спас-Деменску — из траншей понесло смрадом, до тошноты. А в Спас-Деменске вражьи трупы сложены штабелями, прикрыты навозом — их так и сжигали. Из комендатуры отвели меня на квартиру — голодная, лежала я на лавке, накрытая шинелкой, а из разбитого окна так дуло в голову…