Я все вертела реликвию, доставляя удовольствие старику, когда за соседним столиком устроились женщина и два парня в поролоновых куртках — может, из лыжников, что толпились на площади у автобусной остановки. Говорят, в субботу и воскресенье в здешних горах — как на модных трассах Швейцарии.
Пока они составляли свои пельмени с подносов на стол, я поняла, что женщину знаю, видела где-то. Библейски тонкий нос, два огромных удлиненных глаза, прямой пробор в рыжеватых крашеных волосах. Иконописность нарушали шерстяная косынка, завязанная узлом на груди поверх свитера, и брюки, выдававшие к тому же вовсе не палехские линии (ох, мне бы тоже не надо было зариться на пельмени!).
— Не балуй, Тэке! — Стукнув по руке невысокого юношу, у которого на жестком лице улыбались одни лаково-черные суженные глаза, женщина отобрала у него тарелку, подвинула к себе. — Взял гуляш, теперь не стони! — Она скорчила ему рожицу, засмеялась и скользнула взглядом по мне.
И взгляд и голос, густой, резковатый, я знала. И смех знала — низкий, довольный. Может, певица или актриса и я видела ее в театре? Взяла мальчиков и приехала погонять на лыжах. Теперь все горнолыжники. Тот, который постарше, лет тридцати, явно расейский — огромный, широкоскулый, озабоченный едою; второй, вероятно, из здешних. Но именно этот, кажется, и занимал ее. Впрочем, на Алтае мальчишество вовсе не признак возраста, и разница между Тэке и женщиной могла быть и не столь велика. А брюки на ней подзатертые… Откуда же помнилась? Какая-нибудь встреча в клубе, на предприятии? Библиотекарь?
Сердитая на себя, я ушла — всегда раздражаюсь и мучаюсь, если не удается вспомнить человека. Шут знает, что такое — выпадение памяти!
Хорошо, что меня ждали и надо было фиксировать и обобщать нечто поважнее своих ощущений: состояние театральной культуры алтайского народа.
Потом я отыскала старую актрису…
Потом я долго стояла на площадке будущего театра, замороженного не зимою, а трудностями экономического и еще кой-какого порядка, размышляла над непоправимостью потерь: актерская труппа, которую готовили в одном сибирском театральном училище, испечется раньше, чем это здание, и, чего доброго, разбредется, растеряется — начинай сначала.
Сумерки притиснули город к земле — только светились над ним лысые, облитые снегом, горные макушки. Огни неярко помаргивали сквозь морозный туман, помаргивал обглоданный месяц, подвешенный на уровне гор. Я зашла в магазин, недавно отстроенный, судя по необъятным стеклам витрин и дверей, — просто так, поглазеть, чем может удивить Горно-Алтайск.
Торговали тем же, чем в Барнауле, Новосибирске, Свердловске: эластичными чулками, надоевшими тканями, глупыми сувенирами, дешевой пластмассой и дорогим бездарным трикотажем. Магазин был пуст и невероятно длинен и обширен — алтайцы в своих проектах тоже замахивались. Люминесцентный свет заливал обманчивую пестроту товаров и скучающих продавщиц. Все своеобразие свелось к бумажке над парфюмерной витриной: «Крема́ для лица».
И вдруг в глубине что-то блеснуло, сверкнуло черно и шелковисто, мягко шевельнулось, поманило. Я пошла через магазин.
Вдоль полок с мужскими шляпами и ушанками с кожаным верхом почти в музыкальном ритме были развешаны соболя. Связанные по два, по три, они свисали с крюков хвостами вниз. Баргузинские или какие — кто ведает, но что настоящие — ясней ясного, не будь даже указана цена.
Только тут я узрела знакомую троицу, обедавшую днем рядом со мной.
Дама перетряхивала одну за другой шкурки, которые подавала продавщица, прикладывала к плечам, к голове, смотрелась в зеркало сосредоточенно, отчего резче обозначались складки возле губ, вопросительно оглядывалась на спутников: «Хорошо?»
Было очень хорошо. И тот, с лаково-черными глазами, Тэке, понимал это. Совсем сузившись, глаза ласково оценивали не соболей, а ее.
Это удивительно, что делает дорогой мех с женщиной. Вся красота и стать вдруг обнаруживаются.
Две шкурки на плечах поверх серой строченой курточки, шкурка над рыжеватыми крашеными волосами, надменно прикрывшая лоб… Я смотрю на ее лицо в рамке меха и вижу, как еще хорошо и свежо оно. Гордость, сознание своей силы, милая острая усмешечка — и меня буквально раздирает от ощущения, что я знаю ее, знаю… Только не могу вспомнить. Ощущение сверлит мозг, физически копошится в голове — с ума сойти! С равнодушным видом рассматриваю совместно с соболями и комбинированные ушанки, но не отхожу от прилавка.
— Все, ребята, беру! Ха-ха. Пожалуйста, вот этого и этого. А, и этого еще! — лицо отчаянное, счастливое, как у девчонки (господи, где я видела его?). Она засмеялась (густой, низкий, уверенный смех — знакомый-знакомый!) и побежала платить. Не пошла, а побежала, зная, как это забавно, хорошо, когда она, дурачась, бежит.