Большинство, естественно, элитой партии вовсе не было и давало Владимиру преимущество лишь на съездах. Между съездами элита брала верх над честолюбцем. Основой разногласий было то, что элита полагала, будто революции совершаются для людей. Исключить бы их всех, краснобаев, из партии, их не переспоришь. А трибуном-то Ильич и не был, он был человек дела (как Сталин и Норьега.
При сложившемся раскладе единственным шансом для него был раскол партии, что он и совершил без колебаний. По написании своей квазифилософской брошюрки у него явились основания зваться теоретиком, отцом нового течения. Путем раскола шел он всю жизнь, начиная от Второго съезда, переиграв противников умением вступать со злейшими врагами во временные союзы, которые и разрывал в удобное для него время. Выиграл бы он и последнюю партию против верного своего ученика, если бы не роковой приступ сифилиса (см. письма профессора Розенгольца, восхищенного терпением»… с каким В.И. переносил мучительные процедуры»), пресекший союз с этой проституткой Троцким. Сифилис Владимир по голодности и неопытности подхватил в каком-то из борделей Мюнхена, едва покинув Россию, и это, конечно, случайность или может рассматриваться как таковая.
Мысли меняют направление и переходят к предмету, далекому от протухшего вождизма. Напротив, здесь имеет место цветущая плоть. Плоть, которая впервые, кажется, со времени зарождения, кудряво скажем, наших отношений, не вожделела меня. Мне-то в моем возрасте и вовсе не к лицу проявлять вожделение, которое я все же, к стыду своему, проявляю. Словом, придя в очередной раз и меланхолично покормив меня обедом, Анна вместо того, чтобы стелить постель, стала листать книги. Тебе поручили выяснить направление моих мыслей? (Эвент, я гадость…) Чого, рассеянно спросила она. Ничего, эти книги пока слишком сложны для тебя, сказал я, сердясь на себя самого, стели-ка постель. Она послушно принялась за знакомую работу, но, когда я раздевал ее, — иногда балую — сказала, что некоторые из книг видела у Мирона.
— Ты знаешь, что Мирон был у меня?
— Ну да, — сказала она непонятно и вдруг закрылась руками. — Ой!
— Что?
Она затрясла головой, ничего не объяснив, и обняла меня.
— Что такое? — Не отвечая, зарылась в меня лицом, обнимая изо всей силы, и я догадался, что между нею и сыном произошло что-то, изумившее ее, чему она до сих пор не могла найти объяснения. Я понял это и не стал допытываться. Разговор перешел на Мирона, и я услышал такое, что обычная программа улетучилась напрочь. Ночь мы с Анной проговорили, лежа лицом к лицу, и уснули на рассвете, обнявшись по-братски…
Сержант за барьером вызывает фамилию Опекуна: «Пройдите!» Вводят. Две кровати, между ними стол, стулья, под потолком лампочка в казеной тарелке. Умывальник и унитаз придают комнате облик специфический, а со стены откровенно напоминает об отобранной воле репродукция с картины художника Рылова «В голубом просторе»: журавли и широкий мир.
Вынимаю из баула бутылку «Арарата». Стаканы на столе. И — мир дрогнул, вошел ЛД. Конвоир мелькнул за его спиной, ключ в замке проскрежетал с наружной стороны, но на страхи не было времени: ЛД с порога мигнул короткими черными ресничками, упал на стул и зарыдал. Он косо сидел за столом, опершись на него локтем, сорвав очки, и лаял, и кашлял, тряс головой, силясь справиться, но слезы падали и оставались на белом пластике сплющенными росинками. Плачущим я видел его лишь на похоронах матери, лет двадцать назад, тогда из него как-то выдавилось две-три слезки.
Плеснул ему коньяку, он жадно выпил. Сидел, покачиваясь над столом, над пролитыми слезами, держа в одной руке очки, а другою подперев голову. О ком плачешь, спросил я. Ежели обо мне, то рано, а о себе вроде бы уже поздно. И вообще, не так встречаемся, портишь мне музыку. Ну, со свиданьицем.
Обнялись. Чокнулись, выпили.
Имелась электрическая плита, я стал готовить кофе.
— При следующих обстоятельствах произошла досадная утечка информации, — начал я. — Присутствовали Молоток, Швейник, Радист, мы с тобой, мой друг прекрасный, пили кофе с коньяком и болтали шепотком. После чего там стало известно, будто я худо отозвался об этом, как его, ну, композитор, лысый сифилитик, забыл его фамилию, словом, ты знаешь, о ком речь. Теперь все уже не актуально, но тем не менее может помешать мне вернуться в бедлам, из которого меня вытурили. Не подумай, что осуждаю, жизнь есть жизнь, кто без греха, просто неплохо бы знать, как много они обо мне знают, чтобы при случае я врал более или менее складно.
Едва я начал говорить, он глянул на меня, словно пытаемый, но тут же лицо снова стало непроницаемо, а взгляд переместился на стол с припасами. Когда я кончил, он рассмеялся. Губы его не сразу нашли, в какую гримасу сложиться — смеха или рыдания.
— Все? — спросил он. — Больше ничто тебя не беспокоит, только высказывания о лысеньком?
— Все что тебе угодно рассказать, — как можно беспечнее сказал я, продолжая раскладывать припасы.