– Сегодня особый день, Кайрис. Я давно его ждал. – Он шел впереди меня по широкой лестнице, заставленной кроватными рамами, некоторые были с панцирной сеткой, на таких кроватях мы в школьном лагере прыгали до изнеможения. – Сегодня мы покажем вам ледяное лицо правосудия.
Что он мне покажет? Я остановился и прислонился к кроватному остову, низко загудевшему железной пружиной. Почему я иду за ним, терплю его насмешки, соглашаюсь ехать в морг, подчиняюсь ему, как будто я виноват? Почему я всегда всем подчиняюсь, как будто я виноват? Похоже, я сделан из какой-то беспородной рыхлой глины, как те статуэтки, что попадаются в раскопках: заденешь лопатой – хрясь, и пополам. И дело здесь не столько в страхе, сколько в тоске, понимаешь? Стоит мне наткнуться на чью-то жестокую уверенность в своей правоте, как я сникаю и начинаю тосковать, а если собеседник бесстыден и нагл, то во мне перещелкивается какой-то рычажок и я улыбаюсь и киваю, хотя слух мой практически отключен.
От этой своей особенности я изрядно натерпелся, между прочим. Правда, все мгновенно меняется, стоит мне как следует разозлиться. Я могу быстро стать твердым – как фарфоровое тесто, в которое добавили жженую кость. Став твердым, я комбинирую флот, рабочих и войсковые части так, чтобы непременно были заняты и ценой каких угодно потерь были удержаны: а) телефон, б) телеграф, в) железнодорожные станции, г) мосты в первую голову.
Почему же я, черт возьми, до сих пор не разозлился? Я шел за Пруэнсой, не разбирая дороги, и очнулся только на улице, когда конвоир стал сажать меня в машину, прижимая мою макушку скрещенными ладонями. В прошлый раз, когда мы ездили в Капарику, я так волновался, что все время кашлял и не успел толком надышаться. Сегодня потребую открыть в машине окно.
Конвоиры сели справа и слева от меня, зажав мои колени своими, можно подумать, что я способен выпрыгнуть на ходу из окна автомобиля, как проворный Бандерас. Я надеялся, что дорога в морг ведет через центр и я успею углядеть голубиный блеск реки, но конвоир щелкнул кнопкой и опустил занавеску, не обращая внимания на мой протестующий возглас. Смотреть было не на что, я закрыл глаза и стал представлять лиссабонские улицы. Сначала я услышал низкий гул идущего на посадку самолета, потом – металлический ярмарочный голос зазывалы, значит, это парк Эштрела или его окрестности. Если я правильно прикинул, то мы спустимся вниз на набережную и поедем вдоль реки. Ли говорил мне, что его район назвали так из-за слова
В конце января я здесь был: шел к Лилиенталю пешком, намереваясь просить о помощи. Я складывал в уме речь, которую произнесу, когда устроюсь в своем углу и стану смотреть, как он собирает нам выпить, медленно двигаясь по своей захламленной студии, перехватывая узловатые канаты, похожие на календари древних балтов. Возле оперного театра я присел на портик и свернул себе цигарку, глядя на окна Casa Pessoa и думая, что сам Пессоа, наверное, был не дурак покурить. Он тоже жил с равнодушной матерью, тоже бросил учебу и тоже получил наследство, которое сделало его бедняком.
Я понял, что мы едем вдоль реки, и открыл глаза. Протяжный гудок «Виктории» сказал мне, что сейчас полдень, минут через десять машину тряхнуло, мы два раза переехали рельсы, я услышал трамвайный звон – Альфама! Чуть позже водитель открыл свое окно, чтобы выкинуть окурок, в машине запахло дегтем, рыбой и прелыми стеблями, как будто вместе с водой выплеснули застоявшийся букет. Так пахнет в одном переулке недалеко от военного музея. Раньше там была парикмахерская Алмейды, я даже брился там пару раз, но она давно разорилась. Сам Алмейда приходит иногда посидеть на ступеньках, он так и не смог продать развалюху, и она – как он сам мне сказал – продолжает пить его кровь. Что-что, а это я способен понять! Лиссабонские дома убивают медленно, тихо прокалывают в тебе дырочки и приникают к ним, покуда ты продолжаешь их любить и сочиняешь стансы о черепице, брусчатке и чугуне.
Брусчатка, чугун, черепица, брус-чат-ка, чу-гун… Кайрис! Не спать, cabrão!