На белой шерсти сверкает свежее кофейное пятно, недаром мы завтракали в темноте, не вставая с постели, чуть позже она замечает его и снимает платье. Второй раз за сутки снимает платье, как будто меня здесь и вовсе нет, а вместо меня, например, трюмо. Какое-то время я вижу ее правую грудь, всю в темных веснушках, как перепелиное яичко, и слышу, как цитрины, похожие на зерна великанской пшеницы, глухо стукаются друг о друга, когда она поворачивает голову. Потом она идет в ванную и включает воду.
Да, я влюблен в ожерелья и шпильки своей тетки, во все ее пятна и дремучие мелочи, я влюблен в ее голос, в ее записки и в ее пепел. Я даже здесь, в тюрьме, думаю о ней жадно, будто о живой женщине, оставшейся дома. Да, я вор. После ее смерти я украл и продал все, что мог, но только потому, что этот необъятный дом пил мою кровь, не говоря уже о закладной, которую тетка оставила мне вместе с ним, будто яйцо Паньгу, наполненное хаосом.
Тебя, наверное, здорово раздражает, что я не способен удержаться на канате повествования и качаюсь в разные стороны, будто подвыпивший плясун над ярмаркой? Но ведь это письмо из тюрьмы, а не рукопись, посланная издателю, так что придется тебе потерпеть.
Я так и не сказал тетке, что меня выгнали не за прогулы и не за испорченный словарь. Меня выставил доцент Элиас, своей царской волей, а все остальное просто приложилось. Лекции Элиас читал несравненные, я понимал далеко не все, но слушал с упоением, стараясь не задерживать на лекторе взгляда. Если он ловил мой взгляд, то запинался. В ноябре он назначил мне свидание – черт меня дернул сказать на семинаре, что мой сосед Мярт отсутствует по уважительной причине, уехал к больной матери в Йыхви. Разумеется, доценту и в голову не пришло, что ко мне приехал школьный друг и спит теперь на кровати китаиста, заплатив коменданту десятку за беспокойство. Лютас в тот вечер принес бутылку горькой настойки, мы с ней быстро разделались, выкурили по самокрутке и решили встретить доцента как можно затейливей, а заодно раздобыть денег на вторую бутылку. Мой друг разделся догола, обмотал запястье белой тряпкой, вылил себе на руку немного красных чернил и лег в постель к назначенному часу. Я тоже разделся, завернулся в перемазанную красным простыню и встретил Элиаса в дверях всклокоченный, полуголый и в полной растерянности.
– Ради бога, как хорошо, что вы пришли! Мой друг узнал, что мы собираемся встретиться. – Я взял доцента за руку и подвел к своей кровати. – Он не смог с этим смириться, закатил истерику, а потом вдруг полоснул себя ножом по руке. Я забинтовал как сумел, но кровь не остановилась, надо ехать к врачу, а у нас нет ни копейки, даже на такси не хватит.
– Почему он голый? – спросил Элиас, отнимая руку и пятясь от кровати.
– Я пытался доказать ему свои чувства, – я опустил глаза, – но не слишком успешно. Наверное, потому, что уже думал о вас, профессор. Я о вас все время думаю!
– Но ведь это не студент Мярт. – Он вгляделся в бледное лицо с закрытыми глазами. – Кто это вообще такой? Почему он в вашей комнате?
– Мы познакомились в банях. – Я мазнул красным концом простыни по чистейшим манжетам доцента. – Вы позволите мне позвать коменданта, чтобы он позвонил в больницу на Пуусепа? Он ведь кровью истечет!
Губы Лютаса на самом деле посинели, его заметно трясло под простыней, я подумал, что это от смеха, но до конца не был уверен.
– Не надо. – Доцент отошел к окну, достал портмоне и протянул мне две сотенные бумажки. – Больше у меня с собой нет.
Он дошел до двери и, открывая ее, обернулся ко мне со смутной улыбкой:
– Кстати, чернила легче всего отмываются раствором нашатырного спирта. А простыни лучше замочить с хозяйственным мылом.
Разве он не прекрасен, Косточка? Он все обращает в слова, в мучнистый клейстер слов. Но это расточительная привычка, которая сделает тебя бедным и одиноким. Таким, как я, например. Запомни – у тебя на все про все одна жестянка слов, как у рыбака, закупившего приманку впрок для долгой рыбалки. Когда они кончатся, ты замолчишь, и тогда стыд заполонит твое горло и выест тебе глаза.