Я никого не люблю. Я довольно равнодушен к женскому телу. Если бы меня спросили, чего мне хочется прямо сейчас, я попросил бы диск с караяновским
Я впервые жил в этом доме один: я мог вставать, когда захочется, мог грызть орехи и бросать шелуху на ковер, мог позвать знакомых и пить с ними водку прямо в спальне, где столом служило теперь перевернутое трюмо. Наутро я сел писать сценарий для поступления в киношколу и писал его весь август, не вставая. Киношкола казалась мне точкой невозвращения, портовой гаванью на пути к Патагонии. Она приближалась с каждой страницей, поблескивая гранитными скалами побережья. Я знал, что если не выберусь из Вильнюса сейчас, пока мне нет тридцати, то зеленая гуща сомкнется над моей головой. И я встану ногами на топкое, илистое дно провинции.
Я знал, что Кайрису в его португальском замке живется несладко, он звал меня приехать, так и написал: я не продал вторую кровать, чтобы тебе было где отсыпаться. Ну уж нет, ехать к нему бедным, но гордым дружком из маленькой, но гордой страны я не хотел. Он вырвался на волю благодаря своей истории с теткой, я знал о ней немного, но достаточно, чтобы понять: история грязная, и замысел хладнокровный.
Мать звонила мне каждую неделю, но ее жалобы скользили в прохладном воздухе пустой квартиры, будто облачка, выдуваемые персонажами комиксов. Я ничего не хотел знать и не хотел давать объявлений, я собирался жить в обретенном раю до того сентябрьского дня, когда хаос постучится в обитую коричневой кожей дверь. В роли хаоса выступал знакомый маклер, он должен был вернуться в город в начале осени, и я был намерен тянуть до последнего.
Когда маклер наконец отыскался, я почувствовал себя правителем из какой-то затрепанной, прочитанной в детстве книги, которому некий волшебник посмотрел прямо в глаза. От этого взгляда мужик перенесся в другой мир, прожил там семьдесят лет в нищете и, вконец отчаявшись, решился накормить детей своим телом. Сказав жене
– Ну что же, парень, – сказал маклер, появляясь на моем пороге вместе с каким-то раскосым типом в дубленке. – Квартира продана, вот ее новый хозяин. Давай сюда ключи и выметайся.
Был такой наглый Фриц Ланг, отказавший Геббельсу, когда тот предложил ему руководить германским кино, и снявший «Метрополис» за три миллиона долларов. На деньги, которые он потратил на декорации, можно было всю войну кормить маленький немецкий городок. Мои декорации тоже обошлись мне недешево, но дело того стоило. Это кино будет в духе немецкого экспрессионизма: резкие зимние краски, громкая музыка. И мой собственный бесцветный, монотонный голос за кадром. Я уже знаю, какой будет первая фраза. Я снимаю фильм о свободе, хотя сам несвободен.
Спору нет, я сделал Кайриса заложником этой истории, содрогаясь от вседозволенности. Хорош я буду со своим сценарием, если он вознамерился торчать там до Страшного суда. Эта ленивая свинья даже не пробует открыть свою дверь, хотя пишет в своем дневнике о том, что вспомнил все и озарение наконец наступило. Пока он там сидит, на моей доске воцаряется мнимый цугцванг, и мне остается лишь ожидание надвигающегося проигрыша. Придется пожертвовать ферзем, чтобы открыть королю лазейку для побега. Ферзь должен быть сброшен с доски.
Иногда я спрашиваю себя: не ревность ли это – то, что я считаю презрением? Да и можно ли довести презрение до такого каления? Может, меня бесят страдания Габии, которые я склонен принимать за тоску по любовнику, хотя все считают, что она сходит с ума от горя или, скажем, от чувства вины. Кайрис говорил, что женщины либо дают тебе сразу, либо заставляют ждать до скончания веков. Красавицы давали ему сколько могли: тетка дала ему дом, а дом дал тайник с зуммурудами и лалами, которые он пустил на ветер, как последний ишак. Даже Габия с ее тихими оргазмами, будто мышка пискнула, и та давала ему сколько влезет и сестру прогнала, как прогоняют соперницу, а вовсе не в припадке негодования.