– Мне кажется, в лицее надобно создать такие условия, чтобы отроки, не теряя в индивидуальности, выходили после полного курса, ощущая себя семьей. Я прибегну к авторитету еще одного древнего философа. Платон писал: «Наш мир множествен, части его удалены друг от друга и не соединены истинной дружбой». Более того, он говорил о враждебности этих частей. Но на человеческое общество взирал с оптимизмом, предполагал стремление отдельных существ к единству. Выпускники вынесут из стен лицея – множественность своих дарований, но и свое единство. Древним можно доверять. Франсуа Фенелон очень хорошо подметил: «У людей всех веков были одни и те же таланты, как у растений были одни и те же свойства».
– У меня еще одна забота, – сказал государь, – братья… Их надо учить. О европейских университетах и думать нечего, всюду Наполеон, война… Воспитание в лицее, среди сверстников, было бы им полезно… Но дело это отнюдь не решенное. Что же до лицея, значение его нам покажет будущее. Я согласен с Анной Досье. «Юношество (помните ее трактат “О причинах испорченного вкуса”)… юношество – это самое священное в государстве, это его опора и основа; оно должно прийти нам на смену и составить новый народ».
Александр поднялся, подал руку Алексею Кирилловичу.
– Я приглашаю вас, граф, занять пост министра просвещения. Я знаю о ваших отказах от государственной службы, но вы нужны мне и России.
– Я с вами, Ваше Величество! – Алексей Кириллович поклонился императору в пояс.
– Славу богу! – Ласка и радость озарили лицо великого гостя.
Граф не представил царю своих воспитанников, но, проходя по комнатам, Александр увидел Льва и Василия, пожал им руки. Руку Василия задержал:
– Я с вами встречался…
– Да, Ваше Величество! – выпалил Василий. – Мы приветствовали Ваше Величество на Тверской.
– Да, да… Это когда моего коня собирались на руках нести… Ах, москвичи! – Государь улыбнулся отдельно Льву, отдельно Василию.
И оба они теперь знали, какая улыбка у счастья.
Царь отпраздновал в Москве свой день рождения 12 декабря и отбыл в Петербург, удивив народ открытой каретой.
В Зимнем Александр был уже 14-го в 10 часов утра. Шестьсот верст промчал за 43 часа.
Крепостник
Жуковский жил у Соковниных. Спасался от одиночества в кругу жалеющих его женщин. Участие не обижало. Оно было дорого ему со светелки Марии Григорьевны, где кружевницы сообща радовались и сообща жалели кого-то.
Его тоска по Маше не знала убыли. Что может быть горше, когда два сердца, как два цветка, раскрылись для счастья, и на тебе – мороз.
Василию Андреевичу временами чудилось: его глаза и глаза Маши сливаются в одно. Смотреть на мир слившимися глазами – мука мученическая. Вот он, белый свет, вот она, жизнь, и все это Божие богатство – врозь. Души едины, а жить одной жизнью предосудительно, ибо того не желает Машина родительница, друг юности Василия Андреевича, заступница в детстве, сестра… О, эти капли родной крови, какие же они жгучие!
Пробудившись в привычную рань, зажегши свечу, не одеваясь, писал он очередную «Жалобу» на свою жизнь, такую счастливую… со стороны.
Боясь искренностью сделать больно Маше, он всякий раз находил для своего чувства очередную маску. Теперь в шиллеровском романсе «Юноша у ручья». Боль вырывалась из сердца строчками ясными, простыми до ужаса:
И кричал, взывал!..
Когда вечером, у камина, он вынес на суд сестер Соковниных, Екатерины Михайловны, Аннушки, Вари, – это новое свое, Аннушка сняла с книжной полки номер «Вестника Европы» и срывающимся от слез голосом прочитала:
Господи, Василий Андреевич! Как страшно, как горько слышать это! За всякого человека больно, когда ему плохо. Но страдаете вы – воплощенная доброта.
– Анна Михайловна! – Василий Андреевич вскочил, смешно, по-медвежьи, подбежал, потянул из ее рук журнал, тотчас вернул. – Что же тут скрывать… Это все о Маше… Впрочем, ничего еще не ясно… Екатерина Афанасьевна человек – трудный. Однажды она уже сказала свое слово. И все-таки откровенного разговора пока что между нами не было.
– Так наберитесь мужества! – вспыхнула, как огонек, Варя.
– А что оно даст, мужество? – Екатерина Михайловна с треском сложила веер. – Василию Андреевичу решительный разговор – все равно что в колодец головой.
– Но промедление – это же казнь. Это когда рубят не голову, а по суставчикам.
Жуковский не умел бледнеть, смуглость скрывала отливающую от сердца кровь, но у него глаза погасали.