– Эта часовенка, когда ты родился, была церковью, – сказала матушка. – В ней тебя крестили.
– Мама! – Он взял ее за руку. – Скажи что-нибудь по-турецки.
– О Аллах! Хер бир чичек бин наз иле овер Хаккы нийяз иле. Каждый цветок хвалит Бога на тысячу ладов. В молитвах.
– Цветы живые, я это знаю… Но, мама, твоя прежняя жизнь… – Он не умел выразить мысли, но Елизавета Дементьевна поняла его.
– Во сне мне чудится, что прежняя моя жизнь была сном. Я родилась сразу взрослой, способной рожать детей… У тебя были три сестрицы.
– У меня были сестры?! Но где они?
– Они – ангелы, умерли младенцами.
Елизавета Дементьевна положила цветы на плиту, под которой упокоился Афанасий Иванович. Встала на колени, помолилась, поцеловала камень.
– Мама? – спросил Василий Андреевич. – Ты была хоть немножечко счастлива?
– Я осталась живой, когда горел мой город. Меня отдали хорошим людям. Я родила тебя, и ты не умер.
– Но мама?! А рабство?! Ты ведь изведала рабство!
– Рабство? Я – женщина. Меня – любили, я люблю моего сына, я – не крепостная.
– Однако ж Мария Григорьевна…
– Васенька, барыня без меня жизни не чает. Мне с ней покойно. Но я – женщина. Я хочу свой дом. Крышу. Пусть соломенную, да свою. Чтоб и тебе было куда привести мою невестку. Я снова хочу детей. Твоих. Много, много!
Он опустился перед матушкой на колени.
– Я построю дом. На самом лучшем месте в Белёве. Сей дом будет домом Сальхи!
– Что Сальха? Моя хранительница чудотворица Елизавета. Даже прах с ее могилы дарует слепым прозрение. – Она перекрестила его. – Ступай на свою гору. Я счастливая, когда ты рядом. Ступай, помолюсь.
Он пошел из часовни, оглянулся в дверях. Она его перекрестила еще раз.
– Отца не суди!
Он смотрел с Васьковой горы на Мишенское, и в сердце его закипали слезы.
Он любил кормильцев имения, он любил степенные, серьезные лица мужиков, искреннюю ласку женских глаз. Он видел в этих глазах: о нем всё знают, его любят за странную судьбу его матушки, им гордятся: из рабов, такой же, как они, но – барин. Он убеждал себя: крестьянский труд единственно вечный и угодный Богу, стало быть, столь же высокий, как поэзия.
Стихи выпорхнули из сердца, будто птицы из клетки:
Вернулся с Васьковой горы счастливый. Его встретила Дуняша, просияла:
– Я вижу – получилось?!
– Получилось.
– Почитай! Почитай нам с Аннушкой.
– Я почитаю вам «Элегию» Тургенева.
– И твою!
– Но моя не кончена.
– Если ты нам почитаешь, дальше пойдет ещё прекраснее! – подкатились лисичками сестрицы Юшковы.
Василий Андреевич уж было сдался, но приехал сосед по имению Федор Вендрих. Приехал с «Вестником Европы» № 13, где «Элегия» Андрея Тургенева.
Читать вызвалась Анна. Читала с угрюмой кладбищенской медлительностью. Василий Андреевич знал сочинение друга наизусть, подхватил, страстно вливая жизнь в строки:
– Это сказано Карамзину! Дочитаем «Элегию», и я представлю вам совсем новые стихи Андрея Ивановича. Я письмо от него получил.
«Элегия» и стихи были приняты с восторгом, Вендрих восторги разделял, но улыбался покровительственно:
Сей леденящий душу ветр явно с английского погоста. Я – поклонник немцев. И, поверьте, не потому что – немец. Фатерлянд для меня – Белёвский уезд. Дорого мне в сочинениях Шиллера, Бюргера, Гебеля, Шписа, Гёте не философская надутая неприступность, но дух мечты, а мечта – не что иное, как удесятеренная жажда жизни!
Добродушно, буднично прочитал лукавые стихи Иоганна Гебеля.
– Это какие-то крестьянские забавки! – пожала плечами Анна. – Я даже не всё поняла.
– Гебель пишет на аллеманском наречии. Его называют народным писателем, но он не крестьянин. Он сын пастора и сам пастор. Впрочем, у нас в России пока еще не понимают: титул «народный писатель» – для писателя степень высочайшая! – и поклонился Жуковскому: – Приезжайте ко мне. У меня есть несколько романов Вецеля, есть Гебель, есть стихи Готфрида Бюргера и даже рыцарская драма его ужасной третьей жены Элоизы.