Всю ночь великан стены ломал. Пробудившись, как всегда, задолго до свету, Василий Андреевич вышел на крыльцо и ахнул: флигелек со стороны Мишенского занесло по трубу, высокий барский дом – по окна. Вместо деревни – бело, выдуло деревню за ночь, унесло за тридевять земель.
– А дымы-то стоят! – улыбнулся Василий Андреевич: где зимой дымы, там жизнь.
Потрогал рукою воздух: неосязаемо. Неосязаем наступающий день, а ведь 29 января – день рождения, а ныне так день двадцатилетия.
В тепло, к столу, и вот уже перо помчалось по бумаге:
Стихи себе и друзьям, без тайн и хитрости иносказаний. В открытую жаловался, но кому – друзья далеко, а иные так и очень далеко, – стало быть, бумаге:
кричал в Геттинген Сашке Тургеневу, счастливому студенту, кричал Кайсаровым, должно быть, в Сербию, а может, и в Черногорию, в Париж – Митьке Блудову, в Петербург – Андрею, в Москву – Воейкову с Мерзляковым:
В молодости чертогами, коих в помине нет, разбрасываются не задумываясь, а чертог, да уж такой раззолотой – ждал своего постояльца…
Грустными вышли праздничные стихи.
Достал листок со стихами, посвященными Марии Николаевне Свечиной:
После Греевой элегии написалось всего два стихотворения. Впрочем, прозой начат «Вадим Новгородский», начат перевод Антона Феррана «Дух истории, или Письма отца к сыну о политике и морали». Митя Блудов прислал из Парижа все четыре тома. Андрей согласился взять на себя половину, но у него пока что текста нет. Братец Александр даже в просвещенном Гёттингене не может сыскать книги, к себе зовет, расхваливает профессоров – Шлёцера, Бутервека. История, эстетика. Переслал через Андрея новую драму Шиллера – «Орлеанская дева». Могучее творенье. Тоже надо перевести.
Василий Андреевич поднимает глаза на портреты, присланные Александром. Портреты над столом: Шекспир и Шиллер. В лице Шекспира непроницаемая тайна, ключ к сей тайне сокрыт куда как надежно – во глубине веков. Шиллер – юноша. Его драмы – крик отчаянья, крик в зев тьмы вселенной, а на лице одна мечтательность. Художника вина иль недомыслие современников?
Тут и солнце взошло. Полыхнули окна яхонтами.
– Вот я и родился! – сказал себе Жуковский.
На именинный пирог – творенье счастливой Елизаветы Дементьевны – собрались свои: Мария Григорьевна, Екатерина Афанасьевна, с Машей, с Сашей, Мария, Анна и Авдотья Юшковы, Андрей Григорьевич, Ольга Яковлевна да Голембевский. Ради праздника заядлый охотник облазил соседние леса и добыл дюжину тетеревов. Пиршество вышло самое что ни есть барское.
В своей здравице добрый пан Голембевский пожелал пииту влепить Музе отменную пулю – в яблочко. Екатерина Афанасьевна – творений и славы не меньше, чем у Державина.
– Что вы носитесь с вашей славой! – осерчала Мария Григорьевна. – Желаю тебе, Васенька, разумной жизни без нужды, детишек, радостей семейных.
Матушка Елизавета Дементьевна вовсе ничего не сказала, перекрестила сына и расплакалась.
Завершил здравицы Андрей Григорьевич:
Ах, ласковый ты мой! Слава, разум, книжки, – что сие без Божьего благословения? Прах! Один только прах! Будь жив, Василий Андреевич, Господним водительством да любовью благодатной. Будь у Христа – словом!
Покушали с удовольствием, помянули Афанасия Ивановича, песни спели, Василий Андреевич поиграл в шарады с дочками Екатерины Афанасьевны, а с Машею так даже посекретничал. Девочка призналась: когда ей очень грустно, она плачет, но точно так же из глаз ее катятся слезы, когда ей очень даже хорошо. Маман сердится. Маман слез не терпит.
– Я такой же, как ты! – признался Маше Василий Андреевич. – Чтобы не плакать, когда мне хорошо, и особенно – когда мне тягостно, я пишу стихи… А ты пиши свой журнал. Заведи тетрадку и записывай самые дорогие для тебя мгновения жизни. Записывая, ты сохранишь все эти драгоценные мгновения живыми. Они будут с тобою всегда, ибо запечатлены словом.
– Я буду писать в тетрадь, – сказала Маша.
Она была, как страусенок, длинноногая, длинношеея, большеглазая, Василию Андреевичу до слез захотелось, чтобы вся ее детская некрасота превратилась, когда это будет так нужно, – в прелесть совершенства.
Подошла Екатерина Афанасьевна.
– Нам пора, Мария… Мы завтра отправляемся в Москву. Повидаю твоего Карамзина, он пишет мне очень грустные письма. Не отвезти ли что-нибудь твое для «Вестника Европы»?
– У меня нет готового! – испугался Василий Андреевич, и ему захотелось очутиться в Москве.
– Ах ты наш страдалец совершенства! – рассмеялась Екатерина Афанасьевна. – Не гордыня ли это? Ты хочешь быть ровней гению.